— Тут ты перегнул, пожалуй, — возразил Макаров. — Какое же барство — костюм да автомобиль? Кто что заработал, тот то и получает. Социалистический принцип. Заработай сто тысяч — тебе их с почтением на рушнике, как, бывало, хлеб-соль, поднесут. Человеческий труд на пользу народа, — кто же смеет его не уважать!
— А если он хапуга, рвач?.. Если ему администрация потакает? Если… Да что там говорить! Тьфу!
Макаров пересел к себе за стол и позвонил секретарю партийного комитета завода, где теперь работал Еремеев. Секретарь парткома долго рассказывал ему суть дела Еремеева. Макаров сначала горячился, возражал, потом умолк, стал хмуриться, пожимал плечами, кивал и качал головой. Потом медленно положил трубку на рычаг аппарата, сказал после долгой паузы:
— Семен Никанорович! А ведь нехорошо получается. — Трудно дались Макарову эти слова, тяжко было говорить в таком тоне с тем, кто был его первым учителем после отца. — Нехорошо, Семен Никанорович, — повторил Макаров, глядя на чернильницу, в гранях которой весело отражались опаловые окна залитого вечерним солнцем кабинета. — Зачем же ты так?
— Вижу, все он тебе объяснил. — Еремеев усмехнулся. — Объясняльщики, Федя, всегда найдутся. А ты подумай: всякие ли нам объяснения нужны? На кой эти объяснения, когда наших людей порочат? Хорошо, ладно, допустим, я про этого Бабкина, чтоб не больно заносился, сказал, что его женка спит с начальником цеха. Вот тот и взвился…
— Перестань! — резко сказал Макаров, подымаясь из-за стола. Он не знал ни слесаря Бабкина, ни его жену, но он представил на миг то страшное, как яд, горе, какое принесла мужу и жене грязная сплетня, только что повторенная Еремеевым. — Стыдно слушать! — добавил он. — Стыдно, Семен Никанорович! Как ты можешь?
— А в меня вилами могли? А во мне три пули по сей день сидят! А у меня сын подо Ржевом зарытый! Да все вы еще под стол пешком ходили, а я уже в партии был!
Он еще что-то выкрикивал в большом гулком кабинете. Макаров не слушал. На душе было так, будто у него что-то украли, какую-то светлую страницу жизни — те свежие, росные ночи в шалашах и душистых копнах, возле костров с золотыми углями…
— Так как же, Федя? — прервал его думу Еремеев. — Ведь я тебе почти что второй отец. Не отстоишь, а? Не отшибешь им руки?
— Зачем ты это сделал? — спросил Макаров вместо ответа.
— Зачем, зачем? — Еремеев снова взорвался. — Пусть знает свое место! Лезут всякие из-под локтей. Так и норовят вперед тебя выскочить. А мы что — рыжие? Нас что — уже и нету? Все себе загрести думают — деньги, славу, почет. Они еще, как оно говорится, от горшка были три вершка, а мы уже в президиумах сидели! Ты не про то говори… Выручишь меня или нет? Поправишь этих чудилов или нет? Вот какой ответ мне нужен.
Попрежнему стоя за столом, Макаров тихо ответил:
— Постараюсь, Семен Никанорович, поправить. В этом кабинете, когда дело твое дойдет сюда, на бюро, я буду голосовать не просто за выговор, а за строгий выговор. И с предупреждением.
Еремеев посидел с полминуты, крутя в пальцах очередную цыгарку, потом швырнул ее на ковер, сказал: «Спасибочка вам, товарищ Макаров», — поклонился в пояс и ушел, громко стуча сапогами.
Макаров встал возле окна. Солнце опускалось на кровли завода. Под солнцем, в золотой дали, за городскими окраинами виднелись высоты. По дороге к ним то здесь, то там торчали журавлиные шеи строительных кранов и красные коробки будущих зданий: город рос, выбрасывая через пустынные равнины стремительные лучи своих прямых улиц. Макаров любил наблюдать за этим медленным неотступным движением города. Но в этот вечер он как бы и не видел величественной красоты, открывавшейся в окнах. Все его мысли занял человек, который только что сидел здесь, в кабинете, на этом вот диване, — «дядя Сема».
Никогда не задумывался Макаров над однажды сказанными отцом словами, а теперь задумался. Отец после ухода Еремеева с завода сказал: «Родному заводу изменил! Нет у меня больше в него веры». И правда, больше не дружил, не встречался отец с Еремеевым. Так и умер, не повидавшись.
Машину Макаров вызывать не стал. Пошел пешком, снова по набережной. И все думал, думал, следя за ровным скрипучим ходом хрупких речных льдин. «Зависть, зависть, — думал он, — до чего же ты доводишь человека! Человек теряет голову из-за тебя; зараженный тобою, он готов топтать другого, душить его, калечить ему жизнь. Незаметно для себя он сам опускается на ступени первобытного существования, с той лишь разницей, что сегодня он владеет не суковатой дубиной, а пером; но берется за перо не для того, чтобы воспевать человека, его красоту и величие, а чтобы клеветать на него, иной раз прячась за чужое, вымышленное имя, потому что и сам если не понимает, то во всяком случае чувствует подсознательно мерзость своего поступка и степень своего ничтожества».
Читать дальше