3
После пяти приходят с работы Виктор и Люба.
— О, кто приехал! Здорово, здорово!
— Здравствуй, женишок! Витя, ты знаешь, что это мой женишок? А как же! Мы и целовались когда-то. Только потом он — в кусты. Знаешь? Да… Стали назавтра в куклы играть, я говорю: «Это будет доча моя!» — так он аж позеленел весь, бедный, вскочил: — Только, — говорит, — не от меня, только не от меня!»
— Ну! Скажи какой ты был умный пацан, а? Это ж во сколько лет?
— Ладно, — говорю я Любке. — Ты уже об этом рассказывала. И не раз.
— Ишь! — грозит она пальцем. — Рассказывала! А может, это ты виноват, что от меня потом и другие сбегали, а? С твоей руки… — и смеется, показывая мелкие, но необыкновенно белые, ровные зубы.
Ей уже под сорок, Любке, но замуж она вышла поздно, дети у них маленькие, и чувствует она себя молодой. Никогда не скажешь теперь, что у них со старшей всего два года разницы. Да и то — у Анки дочка невеста, не сегодня-завтра бабкою сделает.
Не успела жена отсмеяться, а уже Витька из погреба лезет, паутину оттирает с запотевшей трехлитровой бутыли: вино у него собственное, не покупное. На кухне жарятся уже кабачки… За столом разговор сам собою переходит в воспоминания, тетя Фрося опять и опять говорит о своем муже.
— Та шо он вам сдався, мамо, — с досадой перебивает Любка. — Не вертався до нас, та й нэ трэба!
Со мной и с мужем она говорит по-русски, но с матерью переходит на суржик — так здешние жители зовут свой язык, в котором украинское и русское смешано неразделимо, как в суржике рожь и пшеница.
— От бачь! — с обидой отзывается тетя Фрося. — Бачь, як она батька чортуе! А вин-то… Прибежит с заводу, бывало, сразу Любку на руки — хоп, и в голую попку — чмок!
— Мамо!
— А шо мама? Вся жизнь ему в них была, а им, бачь, «и нэ трэба!» — она вытирает глаза уголком передника. — А шо до нас не вернувся, так кто ж его знает, як там у него всё було — на то война!
— Правильно, Евфросинья Даниловна, правильно, — говорит Виктор. — Есть такая пословица: нужда не ложь, да поставит на то ж.
А сумерки сгущаются, гаснут, и перед сном выходим мы с Виктором покурить в холодке, на крылечке. Фонари почему-то не горят, звезд нет, ветерок еле слышно шуршит грубой виноградной листвой, и такая кругом густая, бархатная, мягкая тьма, какой никогда не бывает у нас на Севере. Где-то далеко поют девичьи голоса.
— Где это? — спрашиваю.
Виктор молчит, потом отвечает:
— Вроде бы у кого на Котовского гуляют, далеко.
Глаза привыкают: становится виден сарай, беленые кирпичи вдоль дорожки, даже черная густая резьба виноградных листьев над головой смутно проступает на чуть зеленоватом небе. Сидим, курим.
— Ты знаешь, — говорит Витька, — я часто о нем теперь думаю.
— О ком?
— Да о дядь Яше, тестюшке моем нечаянном! Старуха-то, знаешь, с чего все о нем заговаривает?
— Ну?
— Казнится в душе: сразу, мол, не поехала, не спасла, не простила. Думает, руки он на себя наложил. Не говорит, но я нутром чую — думает.
— А разве он?..
— Та не-е! Обычное дело: сердце. Ему и вскрытие делали, мне потом все бумаги показывали. Тут — другое, — он затягивается так глубоко, резко, что я слышу треск сгорающего табака. — Тут… Она тех слов все не может забыть, что он ей на базаре сказал. Ну, что я, мол, его и убил, то есть себя же… И я, представь, не могу. Думаю все. Хотя, по-моему, это вовсе и не о том было сказано.
— В смысле?
— Да ведь «убил» же, а не «убью», так? То есть давно. То есть, я думаю, когда назвался чужой фамилией, отрекся от прошлого… Перерубил жизнь, понимаешь? Ведь это…
— Знаешь, Витя, — говорю, — нам с тобою об этом судить легко. Теоретически-то…
— Нет, не легко, — упрямо мотает он головой, — не легко. Я и не сужу — хочу понять: как это взять да и зачеркнуть все, что прожил, заставить себя забыть… Ведь это и в самом деле вроде самоубийства, а? Вот ты смотри: теща рассказывает, так он совсем другой человек выходит, ничем на того и не похож, что в Малом Рогачеке жил. Неспроста это, как думаешь? Мне вот иной раз кажется, что он и не жил там, а мучился, умирал, не смог жить.
— Больно долгая смерть выходит.
— То-то и страшно.
Опять повисает молчание, я внимательно слежу, как малиновый огонек Викторовой сигареты уменьшается и бледнеет, подергиваясь пеплом.
— А теща-то моя! — вдруг хлопает он себя по коленке. — Вот ведь! Эта ничего не хочет от души отодвинуть, а? И ты не гляди, что вся хворая — она еще на земле постоит, поскрипит… Точно!
Читать дальше