И один вопрос неотступно, раздражающе крутился в мозгу: кого имел в виду старик Чимбур, когда говорил, что его вытолкнули на пенсию, — врачей или все-таки меня с приятелем? Если последнее, то как это глупо! Не говоря уже о том, что я-то тут совершенно ни при чем, что, собственно, можно поставить в виду моему приятелю? Бестактность? Всего лишь? А можно ли во всем мире найти хоть одного человека, за которым не числилось бы столь малого греха? И право же, как это глупо, как обидно, что ни оправдаться, ни что-либо объяснить уже нельзя. Некому.
Вспоминались отчего-то и те скрюченные подлещики, про которых сам Чимбур еще зимой объяснял в редакции, как они дергаются в последний раз и замирают этакой запятой, но запятая эта на самом деле точка, потому что все, замерз голубчик!
Смерть — точка.
Тогда мне это казалось самым жестоким и страшным. Точка, не запятая… После запятой можно еще написать «но» или поставить это самое «или», тогда все, что было до нее, получит другой цвет и смысл. После точки ничего не поставишь и не попишешь.
То, что в смерти действительно самое страшное, я понял много позже. Лет десять, то чаще, то реже, вспоминалась мне и мучила меня вся эта история со стариком Чимбуром. И никак мне было ее не забыть. Ведь умершие вовсе не исчезают из нашего бытия — они продолжают незримо присутствовать и в думах наших, и в наших счетах с совестью. Да что там! Они даже меняются, и еще как! Из смешных становятся обаятельными, из наивных — мудрыми.
А вот нам, после поставленной ими точки, действительно ничего не добавить и не изменить. Мы с ними умираем такими, как были при них, — глупыми, злыми, виноватыми… И потом можем это понять, но никак не исправить. Это-то самое страшное и есть.
Давно уже растерял я из виду всех, кто упоминается в этом рассказе. Не знаю, где обретается теперь наш зам, жива ли старуха Чимбурша…
С одним только моим приятелем и однокашником по институту мы еще видаемся изредка. Он теперь большой человек! Когда мы встречаемся, он так ласково и дружелюбно треплет меня по плечу, что все, знаете, неудобно как-то спросить: вспоминается ли ему иногда верхневолжский наш городок и старик Чимбур?
НЕТ ЛИ СРЕДИ ВАС ДЕТДОМОВСКИХ?
Я ночевал на трассе, в бригаде трубоукладчиков.
Был сентябрь, темнело уже относительно рано, и в сумерках все вокруг оживало, как бы распрямляясь, стряхивая с плеч удушающую дневную жару.
Порядки, однако, царили на трассе строгие. Чуть, поужинав, начали расшевеливаться, расходиться, чуть затенькала где-то гитара, как тут же раза два предупреждающе мигнул свет и вдруг захлебнулся последним всхлипом, чихнул и смолк монотонно стучавший движок. По мысли начальства, гореть свету после десяти часов было незачем — пора спать. А народ на трассе такой молодой, что уснуть ему в этот час невозможно; и долго еще в наступившей тишине и темени шастали меж вагончиков какие-то тени и вспыхивала ночь испуганными вскриками, хохотом или бранью. Называлось это — гулять.
Из нашего вагончика, впрочем, гулять никто не пошел. Покурили в темноте на крылечке, глядя, как желто-голубым вспухают и тают вдали фары проходящих трубовозов, да и порешили — на боковую… Легли, поворочались — не спится. Тут и пошла потихоньку травля. Треп пошел. Особенно Коля Мирутко заливал. Маленький такой, почти бессловесный днем изолировщик. Байки он выдавал тихим ровным голосом, но, во-первых, сам никогда не смеялся, а во-вторых, паузу умел выдержать, как настоящий актер.
И — «го-го-го!» И — «га-га-га!» Стенки трясутся…
В самый разгар трепа заявляется к нам еще один гость — вошел, чуть пригнувшись, весь черный на голубовато-лунном фоне раскрытой двери. Длинный, рукастый.
— Здорово, — говорит, — мужики! Весело живете…
— Не жалуемся, а тебе кого?
— Да вот сказали, у вас переночевать можно. Место свободное. Я тут на трубовозе, поломался малость… Га?
— Поломался — так дальше на тройке дуй, — предложил Колюня.
— Чего-чего?
— На собственной тройке дуй! Две ляжки в пристяжке, а сам в корню.
«Го-го-го! Га-га-га!» — взорвался вагон. Мужик растерянно покрутил шеей, а потом вдруг и сам заколыхался, зашелся смехом.
— Язвы вы! — говорит, отдышавшись. — А где ж все-таки у вас тут приткнуться? Га?
— Да вон в углу верхняя койка.
Он по-солдатски быстро, ловко скинул, сложил на тумбочке свою рубашку, штаны, душновато отдающие соляркой, запрыгнул в койку надо мной и, еще укладываясь, выдал, напирая на мягкое украинское «г», что-то такое — не помню уж что, — чему все посмеялись. Потом, однако, он как-то затих, помалкивал и только подхихикивал чуть-чуть, как бы выдавливая из себя смешок, чтоб другие не обиделись, хотя вряд ли кто-то, кроме меня, это и замечал. Хохочущие люди к другим неприметливы.
Читать дальше