Карамышева терзала мысль, что он не сумел убедить Алферова в чем-то важном, последнем. Привыкший во всем к определенности, он никогда ни о чем не судил сгоряча, ощущал неловкость и даже некоторую свою вину за чужую подлость или трусость. Он всегда хорошо относился к Алферову. И сейчас пытался понять его, словно это что-то меняло для него самого и для Алферова, который тем временем широким шагом шел по степи.
Быстро подсыхавшая одежда шелушилась грязью. Алферов почти сожалел, что так расстался с Павлом, Натой и Карамышевым, однако жалость к себе, такая, как в детстве, когда, наказанный родителями, он хотел умереть, но чтобы тайно присутствовать на своих похоронах и торжествовать, видя, как родители страдают, раскаиваясь в своей несправедливости, — эта жалость душила в нем все. Он даже чувствовал себя покинутым. И ему сейчас необходим был город: шум улиц, все привычное и знакомое, много-много людей, чтобы раствориться и исчезнуть в их разнообразии...
Пушку Алферов увидел, спустившись бегом с холма. Возле нее никто не суетился. У тяжелых клепаных станин стояли ящики со снарядами, на взрытой, истоптанной земле валялись стреляные гильзы, источавшие кислый дух сожженного пороха. Затем он увидел четырех красноармейцев в странных позах людей, не успевших завершить какую-то работу: один держал в руках бинокль, другой в грязной нательной рубахе обнимал снаряд. Спины бойцов были исполосованы автоматными очередями. Смерть, видимо, застигла их внезапно и одновременно. Алферов вспомнил немцев с мотоцикла и подумал, что артиллеристы, занятые стрельбой, не слышали шуршания кустов сзади, когда двое в коротких сапогах вышли и, почти не целясь, начали убивать. Может, немцам в тот момент было весело и жутко от везения и безнаказанного превосходства стрельбы в спину...
Алферов уже не мог сопротивляться страху. Его пугал теперь не только вид смерти и собственное одиночество рядом с нею, но потрясала ее будничность, почти простота, когда трагизма ее никто не видел и не запомнил. Он заметил прислоненную к передку винтовку. Осторожно взял ее и, почти волоча, пошел, боясь оглянуться.
* * *
Солнце нехотя скатывалось за курганы, к низкому степному горизонту, отчеркнутому серой пыльной полосой. В мертвой траве сонно попискивали суслики. Им не было дела до всего, что происходило вокруг, было тепло и покойно в их длинных и темных, как рукав, норах с налущенной от разных семян трухой. Их даже не вспугивали устало шаркавшие шаги троих людей, сбивавших облачка пыли с пожухлых жестких стеблей...
Шли молча. От шершавой суши во рту говорить было трудно, да, пожалуй, и не о чем. Наташа начала отставать, и Павел нес теперь ее карабин. Заметив, как часто она облизывает затвердевшие губы, он думал о кружке воды для нее. Она бы вылила воду, а он, собрав оставшиеся капли в один глоток, прополоскал бы рот и выплюнул: так можно утолить жажду. Он вычитал об этом в какой-то книге про автопробег Москва — Каракумы — Москва...
Павел знал, что наша армия отступает. Но не видел, как тяжелым шагом движется сбившийся с ноги пеший строй, над которым густо висят пыль, запах пота, ругань ездовых, крик беженцев, внесших сумятицу в плотный поток военных людей, лоснящихся конских крупов, орудийных щитов с торчащими безлистыми уже маскировочными ветками изрубленных наспех берез...
Обо всем этом Павел лишь слышал: в школе, где некогда он учился, был госпиталь. От рассказов раненых его окатывала ярость, хотелось как можно скорее очутиться там, со всеми, чтобы своим появлением все круто изменить. Боялся только попасть в кавалерию и быть позорно выброшенным лошадью из седла — он никогда не ездил верхом...
Прошлая жизнь отступила за некий рубеж, куда-то так далеко, что казалась почти вымышленной, хотя и счастливой. Настоящим же было иное — это долгая дорога к лесу, в полк, идущая рядом цыгански смуглая его Наташа, прихрамывающий Карамышев, позорно сбежавший Алферов.
При воспоминании о нем Павел хмурился и шевелил губами, словно произносил те слова, какие высказал бы Алферову сейчас. «Паша даже подражает вам...» — вспомнил он слова Наты, обращенные к Алферову. Стало досадно и стыдно за преклонение перед «тонким, проникновенным психологом, идущим к роли от нутра», как совсем недавно и вместе с тем давно называл он его Наташе. Карамышев всегда казался Павлу ограниченней и суше перед дерзким актерским темпераментом Алферова. Сколько раз Карамышев уступал Алферову выигрышные роли, предложенные режиссером, словно робел перед ними, чувствуя превосходство Алферова. И, уступая, спокойно улыбался, а Павлу казалось, что этой внешне искренней улыбкой сдерживается давняя зависть.
Читать дальше