Он сгорбился еще больше, точно в него молния ударила, почернел, схватился за край стола, вслепую сел на табуретку.
— Я ему какой-то тайны не раскрыл. Я ему много тайн берег. Как низовка косяки держит, знаешь? Как хамса задкует? От других крепко прятал, для него. Не то, не то! Говорил, степь — для хлеба, холмы — для деревьев, а как я жил и живу, передать не успел! Думал, не надо
— Тайны твои, — глухо сказал Карпов, — про хамсу да ветер низовой и не тайны давно. Их сейчас все мальчишки знают.Тайна у тебя одна. Про письма. И той нет.
— Что же мне делать? — жалобно спросил Харлаша.
— Жить будешь у меня. Или у матроса, как хочешь.
— Нет, — горько прошептал Харлаша, едва выдавливая из себя слова, — С ним что делать? И ты не знаешь?
Размахнувшись, Харлаша сбросил со стола бутылки, словно не рукой, а плетью ударил по ним. Звякнув, они полетели вниз, и темная струя завилась по полу и стала лужицей в углублении. Из-за комода выполз кутенок, подтопал к лужице, понюхал, странно пискнул, не открывая рта. Харлаша поднял его на руки, прижал к груди гладкими, как культяпки, пальцами с шишками на концах, со сбитыми большими ногтями.
— Уходи, Егор, — сказал он Карпову.
Карпов натянул фуражку, потоптался, грохнул, уходя:
— Смотри, слезьми умоешься!
— Оботрусь, — сказал старик и заплакал.
Кутенок лизал его гладкие пальцы, а он шептал:
— Вишь, какие, на гитаре ими не сыграешь!
Потом покормил его с руки хлебом, размоченным в молоке, и уложил спать.
И сам улегся.
Ночь все выла, все хлопала оконными створками. В грохот, в вой ее тихо вплелся тоненький голос: «О-о-о!» Сначала Харлаше показалось, что в море песню поют. Ветер летел на скалу и нес к ней комариное, ласковое, иглою лезущее в сердце «О-о-о!». Видно, начал с ума сходить старик.
Вдруг страшная догадка согнала дрему, и он приподнялся на локтях, Долго ничего не было, потом снова повторилось.
И еще через минуту Харлаша скатывался, ссыпался вниз со скалы, к лодке.
Из черной бешеной ночи, из мокрого ветра, из ревущей воды вытащил Харлаша двух подростков и молодого белокурого парня, оказавшегося младшим братом председателя соседнего (Опасненского) колхоза Игната Разуваева.
— Тебя как звать? — спросил старик, когда продрогших, обессиленных, синих от холода и страха мальчишек подняли в дом.
— Федор, — отжимая рубаху на плечах, ответил молодой Разуваев.
— А-а!
Харлаша о нем слышал. Этот Федор уже плавал на сейнере, но чем-то проштрафился и теперь выгружал рыбу из ставных неводов вдоль берега.
— Какая ж радость тебя нынче в море понесла? — спросил Харлаша, доставая табак.
— Испугался, сеть сорвет. — Сейчас, когда опасность миновала, зеленоватые глаза Федора озорно блестели, и он рассказывал легко и даже весело: — Как пошел на нас девятый, я встал, слышу, будто воздух поплотнел и прет на очи. И ребята встали. Я кричать: «Майнай, ребята!» Поздно. Вмиг приподняло нас и перевернуло. Раз подплыли к лодке — отбило! И так три раза. Тут увидел я огонек в доме, мысль у меня явилась, что спасут. Давай кричать!
Подростки отогревали друг друга на постели, свернувшись под одеялом калачами.
— Ты об них подумал, когда за сетью кинулся? — спросил Харлаша. — Это ж чьи-то сыновья!
За спасение ребят рыбаки Опасного мыса решили подарить Харлаше патефон. Так им Карпов посоветовал.
И вот они привезли новый патефон в малиновой пупырчатой оклейке под кожу и две коробки пластинок.
— Щедро, — заметил Карпов и послал проверить, дома ли Харлаша.
Но Харлаши дома не было. Кто знает, куда его могло унести в солнечный осенний денек, сверкавший на дворе.
— Да вот он ковыляет! — первой увидела его из окна Надя. — Харлаша!
Цыплячий выводок громко зацвенькал под окном в ответ.
— Не слышит старик, — сказал матрос, стоявший возле жены.
Тут, в правлении, много людей собралось сегодня.
Харлаша остановился на обрыве, к которому подбегала сельская улица. Он стоял лицом к морю... Смотрел на волны или просто грел в лучах солнца старые глаза, прикрыв их веками.
Море сверкало, как жестяное; пробеги — загремит. Чайки мерцали над ним.
— Совсем он съежился, — сказала про Харлашу Надя.
Он носил теперь вытертую кожаную ушанку, овчинную тужурку с коричневыми клочьями точно бы прокуренного меха, тяжелые, в непоправимых морщинах сапоги.
Хорошо было ему стоять так, у моря. Край здесь ветреный — телеграфные столбы и те накренились, а сегодня тихо, ясно.
Читать дальше