У сумеречного лесного ручья с топкими кое-где берегами мы свернули и пошли вниз по течению. Вода его была прозрачна, но над черным от гниющих листьев дном она тоже казалась черной. Пахло пряным. Наверное, я и не обратил бы внимания на этот запах, не смени его неожиданно другой, ассоциирующийся с запахом от клеток передвижного зооцирка. На болотистой поляне, среди ив ручей терял определенное русло. Там во множестве росли кусты смородины и так сильно пахли, когда случалось их задевать, что перебивали запах свиной мочи. Здесь мы и набрели на первые следы кабанов. Это были порой — взрытая их усердными рылами черная земля: полутора — трехметровые в поперечнике кратеры. Их заполнила вода потерявшегося в кочках ручья. Это были и буквально следы копыт молодых поросят, похожие на тюльпаны, и следы взрослых свиней — с мою ладонь, со стрелочками маленьких пальцев по краям отпечатков. Увидев один такой оттиск, я вообразил величину зверя, оставившего его, и где-то в глубине сознания возникло ни разу до сих пор не произнесенное слово: «вепрь».
— Трехлетка… Эта… Свинья, — так обыденно произнес Хваленок, разглядывая тот же след, что я с уважением посмотрел на него, и у меня даже не возникло сомнения в справедливости его слов.
— Не секач? — недоверчиво поинтересовался Барсик.
— Не… — по-прежнему простодушно ответил Хваленок, и принялся с максимально доступным красноречием объяснять про различия в длине внешнего и внутреннего пальцев копыта у разных полов.
Кабаны, видимо, купались здесь прямо в разрытых ими кратерах — так выглажены были края некоторых из них, и вода густая, как кофейная гуща, тускло поблескивала.
— А во… секач. Во… секач, — показывал пальцами в следы Хваленок. — Значит… Эта… В стаде уже…
Барсик, впервые в жизни видевший следы кабанов, внимательно посмотрел на них и серьезно закивал головой, одобряя выводы нашего следопыта.
— А-а-а, черт! — брат наступил в «колбаску», похожую на корень купены, и аромат свиного навоза вырвался, как вредный джин из бутылки, завис и заблагоухал над поляной, пахшей до того момента не так вызывающе.
Хваленок смачно втянул ноздрями воздух, крякнул и бодро заключил:
— Они… Эта… Тута…
Мы невольно оглянулись по сторонам, а он продолжал, принимая Чуню на поводок:
— Рядом… Тута… Километра три…
Взял Чару и Сашка.
Небо понемногу затянулось. Нежные травы нехотя распластались, помятые морозом. Лист под ногой перестал хрустеть, лип к сапогу, и веточки под ногой ломались мягко, с глухим застенчивым скрипом.
Прошли мы едва ли больше двух километров, как Хваленок распорядился встать Барсику и мне на просеке, рассекающей густой низкорослый ельничек, а брата с Сашкой повел осинником дальше. Начало накрапывать, и показалось, что уже не утро, а вечер. Непривычный мрачный лес быстро спелся с пасмурным небом. Они были давно знакомы, а я чувствовал себя незваным гостем у них дома. Поежившись, я зарядил ружье и, скользнув взглядом по Барсику, уставился в мглистую глубину просеки. Почему-то подумалось о Тургеневе. Интересно, знал ли он осеннюю и зимнюю охоту? А если знал, то почему о них нет ни слова в его солнечнотеплых рассказах? Недавно мне подарили претолстенный том «Записок охотника» издания 1949 года с рисунками Петра Соколова. Едва я взглянул на акварели, на описательную прорисованность деталей быта, как теплое, сладкое чувство наполнило душу. Никаких иных, с нарочитой драматизированностью иллюстраций я и не желал бы видеть. Где-то я читал, что Петр Петрович работал над «Записками…» без малого тридцать лет, и книга всегда и везде была при нем. Меня в рисунках смущало только одно. Не знаю, сам ли художник ретушировал свои акварели, прорисовывая пером глаза и черты лиц героев, или так было сделано позже, при их публикации, но выглядит это в самых драматичных сценах ужасно смешно. Разглядывая рисунки, я вспомнил, как однажды увидел у школьника в руках учебник литературы, раскрытый на странице с изображением М. Горького. У великого писателя на месте подтертых резинкой глаз были дорисованы ручкой новые, сведенные к переносице. В слово «пролетарский» в месте переноса находчивый школяр добавил лишний слог «та», а фамилию вытер вовсе и присвоил другую. В результате под довольно идиотической физиономией получилась следующая подпись: «Максим Сладкий. Великий пролетарский писатель». Не смотря на кощунственность деяния, это было неожиданно смешно. Увидь это Горький, возможно, тоже посмеялся бы. Хотя…
Читать дальше