— Послушайте! — Писательница не нашла в себе сил назвать ее по имени. — Хотите денег? У меня с собой… То есть я могу сегодня же взять в сберкассе около полутора тысяч. Да через несколько дней столько же. Словом — хотите три тысячи?
Пашета молчала.
— Я отдам вам их с рук на руки. Ни одна душа не узнает. Что же вы молчите? Три тысячи помогут вам подняться, куда угодно уехать.
— За что же должна я получить с вас эти деньги?
— Я не знаю ваших отношений с отцом Петра. Но вижу: вы ему за что-то мстите, можно сказать — вредите. Тут уж нет никакой замысловатости. Берите деньги и немедленно уезжайте.
— Значит, одна?
— Одна. Мальчика оставьте в покое.
— Ах, большое, большое вам спасибо!
Пушистое лицо Пашеты побледнело, голос зазвенел.
— Очень вами благодарна! Особливо доверие ваше… Подумать только — босячке, пропитой и пронюханной Пашетке предлагают целое состояние! Да еще на честность, на слово. Как я, дура, в ноги не валюсь за одно обещание трех тысяч! Конечно, в мирное время, не теперешними советскими бумажками, я и повалилась бы, ботиночки ваши целовала бы.
— Бросьте кривляться. Я предлагаю серьезно.
— Ах, вам комедия не нравится? Как угодно. Тогда всерьез. Получайте обратно… Знаете, почтенная, сначала я вам поверила, что вы действительно из Москвы. А теперь вижу: вас ко мне подослали. Ступайте и скажите тому, кто подсылал: душу мою не купить ни за какие бумажки!
— Но, уверяю вас, деньги эти мои собственные. Откуда они могут быть у Павлушина?
— Ваши — все равно ихние. Да чего тут долго толковать! Идите-ка вы!.. Вон! — закричала Пашета. — Вон из моего дома!
Писательница встала и покинула конуру, больше всего опасаясь, как бы не пуститься бегом, словно Пашета в самом деле могла, как собака, вцепиться ей в икру. На визг разозленной бабы из многих дверей показались сонные мужчины и всклокоченные женщины. Сбежались дети, возившиеся где-то на задворках. Петя поднялся со своего излюбленного пригорка и размеренно, вразвалку зашагал к дому. Мельком оглядев все это, писательница спешила поскорей, но с достоинством убраться. Пашета стояла посреди улицы и орала:
— И показываться сюда больше не смей, разлучница!
Услышав ее крик, Петр Павлушин бросил свою балованную развалку и догнал писательницу. Как бы задирая, толкнул ее локтем, преградил дорогу; ей пришлось остановиться.
— Засмеют меня насмерть из-за вас, старых чертовок, — проворчал он в сторону.
Так с минуту стояли они друг против друга, устремив взгляд поверх головы и стараясь улучить момент незаметно заглянуть в лицо, чтобы определить, чего каждому ожидать от другого.
Петр Павлушин явно издевательски зевнул, взял писательницу за старчески мягкие, податливые плечи больше тридцати лет просидевшей за письменным столом женщины, повернул ее лицом к дороге вверх по Нахаловке, к ведущему в город шоссе и — писательница даже не сразу в толк взяла, что с ней, — толкнул ее под зад коленом. Она зашагала без мыслей, как ребенок, с одной лишь болью от оскорбления.
Сзади хохотали, что-то кричали вслед. Все сочувствие, жалость, вообще всякое представление о Петре как о живом существе, могущем думать, страдать, было выжжено в ней. Если бы у нее были силы или оружие, она бы задушила или застрелила его. Но ни сил, ни оружия не было. И она шла без мыслей, вся горя и в то же время не делая ни одного лишнего движения, чтобы не стать еще более смешной.
Уже на подъеме к шоссе писательница встретила — хотя не желала видеть ни людей, ни знаков внимания от них — трех юношей. Они ей поклонились. Один был без рубашки, с блестящим от загара и пота телом, другой, курчавый и очкастый, с тонкими безмускульными руками, в майке. Она несколько задержалась ответить на поклон, и молодой человек в очках сказал:
— Вы меня не узнаете? Я Файнштейн, член бюро заводской ячейки комсомола. Ведь у вас было к нам письмо из центра.
Писательница произнесла как бы чужим языком, чужими губами:
— Простите, конечно, я сразу вас вспомнила. Надо было бы к вам зайти, да в моем утильцехе мало молодежи, боюсь, придется надуть «Смену». Вряд ли смогу дать очерк о молодежи, слишком недостаточно материала… Всего хорошего.
— У старушки такое лицо, словно она паука проглотила, — заметил комсомолец без рубашки.
И все трое расхохотались. Файнштейн хохотал сначала не меньше остальных, но вдруг остановился, пораженный мыслью:
— Она, верно, в Нахаловке побывала. А ведь это позорная для нас яма. И ей, как общественнице, обидно. А мы ржем над каким-то дурацким пауком. И вообще не забывайте, ребята, что мы ходим сюда для серьезного дела. Если тот же Петька Павлушин услышит, как мы грохочем в три горла, он подумает, что над ним. А тогда уж все сорвется, полетит к чертям.
Читать дальше