— Ну, знаешь, Шура, — сказал я, — тебя я мало понял, а ты меня совсем не поняла. Не потому для меня среда неприятный день, что надо на работу выходить и я работу не люблю; неприятный этот день для меня потому, что я работу люблю, стосковался по работе, а выйти не знаю как: Алешку девать некуда.
И я развернул перед Шурой все свои планы, расчеты, предположения, которые явно никуда не годились. И лучшими из которых в конце концов были только два: или мне проситься в дополнительный отпуск без заработной платы, или Леньке провалить экзамены.
— Вот чем мне эта среда неприятна! А если вести разговор по большому счету, так самый лучший день для меня понедельник. Тоже удивляешься? Пойду по твоим же столбам, только другую проволоку по ним тянуть буду. Тебе труд — полярная ночь, скука, а мне — радость. Без работы, без дела — полярная ночь.
— Костенька, я всю жизнь работаю. Так или не так — вопрос другой. Но только не считай меня лентяйкой и бездельницей. У тебя мускулы железные, а у меня в руках твоей силы нет. Ты неправильно сравниваешь.
— Бери по силам. И по душе обязательно.
— Нет, Костенька, нет, этого мало, тут еще чего-то третьего не хватает. Чего — не знаю. И не могу найти. Я рано родилась. Мне бы жить при коммунизме. Когда всего у всех вволю. Я бы тогда сколько угодно работала. И мне не надо было бы думать, что я для себя зарабатываю. А когда для себя, все хочется больше. Получить, накопить больше. Прости, я тебя перебила. Ты сказал, что неделя вся хороша, а понедельник почему-то всех лучше. Что ж, тебе и отдых вовсе не нужен? Не нравится отдых?
— Нет, почему? Ты не так поняла меня, Шура. Воскресенье мне очень нравится. Отдохнешь, освежишься. Но зато, когда воскресенье к концу подходит, и ты начинаешь уже всю будущую неделю видеть вперед и как-то силы на всю эту неделю собирать, расставлять и чувствовать, вот прямо… хоть пальцами пощупать, что ты сделаешь в эту неделю… и все, что рядом с тобой другие сделают… Вж-ж-ж!.. Понимаешь, слов не хватает на это. С таким напором понедельника я всегда ожидаю. Вступаю в него весь, всей своей силой, готовый, собранный…
Мне нужно было, обязательно нужно было вытащить Шуру из круга ее тоскливых, черных мыслей.
Шура насильно улыбнулась:
— Завидую.
— Слушай, — сказал я. — У тебя воскресенье — журавль в небе, а у меня понедельник — журавль в руках. Ты журавля своего и не ловишь, а я его никогда не отпускаю, всю неделю. Вот почему я люблю понедельник. Ты говоришь: лучше журавль в небе, чем синица в руках. А я считаю так: только в руках они и лучше — и журавль и синица, оба. А в небе — толку мало от них.
Алешка головенкой навалился Шуре на плечо, а руками двойным морским узлом оплел ей шею. Видно, парня от моего красноречия на сон потянуло. И Шура делала мне знаки глазами: ты, дескать, потише.
И мне подумалось: «Эх, Шура, Шура, тебя бы в кессон затащить! Ну, кессон, понятно, только к слову: работа в кессоне не девичья. А вот куда-нибудь с народом вместе. Оторвать тебя от тележки с газированной водой и мокрых пятаков. Ведь поняла бы! А там после избирай себе рабочий путь, какой нравится, какой по силам и здоровью, хоть опять к тележке этой самой становись, но уже с другим сознанием».
Этого вслух я не произносил, но Шура все же каким-то образом схватила мои мысли. Иначе почему бы она сказала:
— Костенька, ты говоришь, и я верю. А когда я одна, все не так…
И очень грустное, жалобное вышло у нее это «когда я одна». Такие слова она не раз повторяла. Больше не добавляла к ним ничего. Но было за ними всегда очень ясное: «Ох, Костенька, как мне хочется иметь друзей! Настоящих, хороших друзей».
Разговор наш на этом закончился: Алешка совершенно обмяк на плече Шуры. Пока я налаживал у него в кроватке всякие подкладки и клееночки, Шура ходила с Алешкой по комнате и тихонько напевала ту самую колыбельную песенку, которую она пела всегда и которую сочинили, кажется, еще в каменном веке: «Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю…»
Я очень люблю опускать заснувшего Алешку в его глубокую кроватку: спящий, он становится словно бы тяжелее и крупнее. И при этом очень горячий. Приятно держать такого. Когда он засыпает у Маши на руках, все равно я его отбираю у нее. Но Шура этого сделать мне не дала. Плечами, плечами оттерла и положила Алешку сама. Положила, прикрыла одеялом, погрозила мне пальцем — «не шуми», а сама запела новую песенку.
На этот раз запела без слов, тихо-тихо, одну мелодию. Повела ее так, будто не могла вспомнить слова или не знала, петь ли ей эту песенку. Обрывала и начинала снова и опять обрывала. Пела что-то знакомое, и я не мог вспомнить что: музыкальной памяти у меня нет никакой.
Читать дальше