Тициан работал много десятков лет, беря от жизни все, что возможно, не особенно проникая в ее глубину, в законы ее развития и движения и не особенно обременяя себя раздумьями об этом. На его полотнах шумные яркие венецианские карнавалы, холеные лица и богатые одежды вельмож, руки красавиц, пена кружев и волны бархата, сверкание боевых доспехов и драгоценных камней. Он работал не переставая и не уставая. Чуть ли не накануне столетия своей жизни он начал новую картину, И он бы закончил ее, если бы не эпидемия чумы,
И рядом Джакопо Тинторетто — ученик Тициана, мальчиком пришедший к нему учиться в ту пору, когда великий художник уже давно вступил в зрелый возраст. Ничто в жизни не давалось Тинторетто легко, все бралось с бою, все достигалось упорным трудом. Началось с того, что учителя одолела зависть к ученику, и Тициан под каким–то более или менее благовидным предлогом выпроводил Тинторетто из школы. Джакопо оборудовал себе примитивную мастерскую, в ней не было, конечно, ни античных образцов, ни натурщиков, ни натурщиц; вместо них молодой художник собственными руками соорудил манекены и наряжал их в соответствующие одежды; он раздобывал рисунки с работ Микеланджело, ходил тайком снимать копии с картин Тициана; он боролся, упорно боролся за свое место в искусстве. И если о Тициане один исследователь сказал, что тот был «художник–эхо», то, по определению того же исследователя, Тинторетто следует считать «художником–голосом», голосом времени, голосом эпохи, народа. Он тоже прожил долго — около восьмидесяти лет, он тоже работал много. Но работал беспокойно и жадно. Его техника не была такой совершенной, как у Тициана, но если полотна Тициана ласкают глаз и приятно трогают чувства, то работы Тинторетто глубоко волнуют, задевают не только чувства, но пробуждают и мысль. Тинторетто работал не для того, чтобы жить, он жил работой. Он писал типы простого народа, простых работников и простых воинов.
Кто–то обратил внимание на то, что если Тинторетто, подобно Тициану, брался иной раз за портреты вельмож — вот они в залах Венеции! — то в противоположность Тициану изображал их отнюдь не такими величественными и отнюдь не в таких роскошных одеждах. Сенаторские тоги под кистью Тициана сверкают бархатом, золотыми украшениями, самоцветами. Под кистью Тинторетто они линяют, превращаются в долго ношенное старье. Тинторетто хотел видеть и писать только правду, он не лакировал, не скользил по поверхности, он шел в глубину жизни, врывался в нее. Стоя перед его огромнейшим «Раем» в зале Большого Совета, поражаешься теми многосотенными толпами людей, которые художник изобразил на полотне. На первый взгляд перед тобою хаос. Но чем дальше всматриваешься, тем больше видишь художественного порядка, тем больше видишь живых реалистических движений.
Тинторетто и в жизни был не таким, как Тициан. Он не заботился о впечатлении, какое производил на сильных мира сего. Он был резок и прям в суждениях и поступках. Известен случай все с тем же Пьетро Аретино, который решил печатно ославить Тинторетто. Художник взял пистолет, пришел к пасквилянту, и пасквили прекратились.
Иной раз говорят: не важно, кто как жил, какие идеи исповедовал, к чему стремился в жизни; важно то, что он после себя оставил, важны его творения. Конечно, творения важны: художник умирает, творения остаются. Но разве легко оторвать их от личности автора? Даже когда видишь скульптуры безвестных древних мастеров, стремишься представить себе того, чей резец вырубил такое чудо из мрамора.
Празднично сверкают краски на полотнах Тициана. Время не коснулось их. Сильно потемнели краски на полотнах Тинторетто. Но, отдавая дань одному великому мастеру, преклоняясь перед его мастерством, больше симпатизируешь личности второго, кипучего, беспокойного, того, который, если заказчик жаловался на высокую цену картины, был способен отдать ее даром, так был он творчески щедр и неиссякаем.
Уходим из Палаццо дожей, покидаем мрачные залы, хранящие полотна великих. Вновь плывем на мотоскафо. Плывем по тому отрезку Большого канала, который, если ехать от вокзала, лежит за мостом Риальто. Вновь дворцы и дворцы с пестрыми сваями перед ними — остатками того прошлого, когда к этим сваям, как кони к коновязям, привязывались гондолы гостей.
Один из наших товарищей, советский архитектор, сказал: «А вы заметили, что во Дворце дожей вибрировал пол?» Да, мы заметили. Не сразу в это поверили, но нечто беспокоящее ощутили сразу.
Читать дальше