Он пошарил в шкафу — ни в графине, ни в бутылках ничего для поправки не было. Решил зайти к соседу, к артисту Гуляеву, месяца два назад въехавшему в долго пустовавшую третью комнату квартиры. Гуляев был сосед такой — дома его редко видели: все в театре, на концертах, на репетициях. Трудовой человек, ничего не скажешь. Но водочкой баловался, тоже против этого не соврешь.
На стук в дверь, к величайшему удивлению Платона Тимофеевича, ответил женский голос:
— Да!
Посреди комнаты Гуляева, для которой артист так еще и не собрался приобрести мебелишку, стояла с опухшими, невыспавшимися глазами инженер Козакова, новый мастер из цеха Платона Тимофеевича; у ног ее, среди раскиданных корочек от сыра и огуречных огрызков, лежал один мужчина, в углу — другой. Платон Тимофеевич кашлянул, забирая усы в горсть, хотел уйти.
— Обождите, товарищ Ершов! — позвала, замахав руками, инженер Козакова. — Не уходите. Просто не знаю, что и делать. Спит и спит, никак не проснется.
— Это кто же, извините? — деликатно поинтересовался обер–мастер.
— Муж, Платон Тимофеевич. Муж. Вот пришел сюда вчера и уйти не может. Как бы хотелось его поскорее домой!
— Поскорее не выйдет. Раз вовремя до дому не добрался, от осложнений никуда не денешься. Весь цикл придется пройти.
— Ну помогите, пожалуйста. Вы же знаете, что и как.
Платон Тимофеевич увидел на чемодане едва начатую бутылку, ту самую, должно быть, которую ссужала вчера Гуляеву мягкосердая Устиновна, приободрился.
— Попробуем, — сказал он.
Тем временем проснулся. Гуляев. Вдвоем они взялись за Виталия, подняли его, увели к Платону Тимофеевичу, усадили за стол, заставили выпить стопку. Но, выпив, Виталий ринулся в ванную, заперся там и не отвечал не менее получаса. Вышел бледный, шепнул ей в ухо: «Спаси, Искрынька. Умираю. Мне очень, очень плохо».
Самое обидное было в том, что и Платон Тимофеевич и даже Гуляев относились к Виталию без всякого уважения.
— Орел! — усмехнулся Платон Тимофеевич, следя за тем, как Искра прикладывает холодное полотенце к сердцу поверженного на кушетку Виталия. — Прямо–таки орлище.
— Перестаньте! — Искра поднялась на ноги. — Как не стыдно смеяться! Ему плохо.
— Вы стыдите не нас, — спокойно и с достоинством сказал Платон Тимофеевич, — а своего супруга. Не мальчик. Сорок лет человеку. — Он пошел к телефонному аппарату, попросил соединить с городом, потому что это был аппарат заводского коммутатора, и вызвал такси.
Через двадцать минут инженер Козакова увезла своего мужа. Удалился и артист Гуляев, Платон Тимофеевич долго расхаживал по комнате. «Что–то больно много барышень мужского полу развелось», — бурчал себе в усы.
Он остановился возле этажерки с книгами, над которой на стене, в рамках и без рамок, тремя веерами и в два ряда под веерами размещались семейные фотографии. В группах и поодиночке были тут, как подсчитал кто–то в свое время на досуге, сорок три персоны, включая, само собой разумеется, и главу обширной семьи Ершовых, замученного гитлеровцами, и недолго прожившую после его гибели мать семейства, и умершую в первый военный год жену Платона Тимофеевича, Машу, Марию Федоровну, и убитого на войне одного из его братьев — Игната, и там же сложивших свои лобастые головы двоих племянников, и благополучно здравствующих зятьев, снох и своячениц с их чадами. Кого только не было тут среди этой ершовской породы! И доменщики, и сталевары, и партийные работники, и студенты, и артистки, и даже — вот он, кипучий деятель, вроде как Гуляев, тоже при «бабочке» вместо галстука — директор театра, брат Яков.
Один отсутствовал, сорок четвертый. Хотя касательство до этой выставки портретов он имел полное и мог бы в самом центре, налево или направо от начальника и начальницы рода, занимать должное место.
Платон Тимофеевич постоял перед этажеркой, пораздумывал и развел руками. Как лучше! А как оно лучше? Кто про то знает?
Устиновна, наведя порядок на кухне, возвратилась, выдвинула верхний ящик комода, принялась копаться в коробке из–под пастилы. Среди пожелтевших квитанций об уплате за квартиру и свет, меж таинственных рецептов, неведомо кому, когда, кем и от каких болезней прописанных, и старых рублей и трешниц, утративших силу в тысяча девятьсот сорок седьмом году, она отыскала фотографию молодого парня и поставила ее на комоде, прислонив к зеленой вазочке с пучком пестро, под фазаний хвост, выкрашенного ковыля.
Подойдя ближе, Платон Тимофеевич всмотрелся в портрет. Лобастый, как все Ершовы, глаза глубокие, темные, губы толстые, уши торчат в стороны. С другой породой не перепутаешь — что верно, то верно. А вот беды натворил, всю семью опозорил.
Читать дальше