Пакет с приказом армии был засургучен тяжелыми печатями, слова приказа сугубо секретны, однако внешность российской столицы тут же изменилась. Многочисленные чиновники значительно прибавили в шаге, столоначальники посуровели лицами, а чины более заметные в табели о рангах вдруг так окрепли голосами, будто ожидали комисии, от которых, как известно в России, можно за одни и те же действия получить орден, высылку в места не столь отдаленные или чего еще более неожиданное. Столичная жизнь пришла в движение. Все смешалось. В разные стороны поскакали курьеры. Чиновники в должностях, отрываясь от столов, на цыпочках подбегали к окнам. «Та–та–та‑та!» — гремела под копытами мостовая, и возбужденный, расширенный зрачок чиновничьего глаза трепетно прыгал, сокращаясь и увеличиваясь в такт хода курьерских коней. «Т–с–е!» — прижимал чиновник палец к губам и возвращался к бумагам, число которых многократно выросло.
В эти тревожные дни президент Коммерц–коллегии граф Воронцов вызвал Федора Федоровича Рябова. Лицо Александра Романовича было огорченным. Он выслушал помощника, решил дело и вялым движением руки отпустил его. Однако Федор Федорович, долее чем это было нужно, задержался у стола президента. Воронцов с удивлением взглянул на него. Рябов несмело заговорил о делах восточных, но Александр Романович остановил помощника. Он не замахал руками, как это сделал секретарь императрицы Безбородко в ответ на такой вопрос, напротив — Воронцов тихо прикрыл глаза и долго молчал. Федор Федорович, так же как и граф в свое время, понял: дела восточные ныне, да и, наверное, надолго вперед, следует забыть.
Выйдя из кабинета президента в приемную залу, до необыкновения заполненную просителями и должностными лицами многих ведомств и служб, захлестнувших волной коллегию, Федор Федорович неожиданно вспомнил разговор с Воронцовым, состоявшийся здесь же, в его кабинете, пять лет назад. В то памятное утро Александр Романович был полон сил и энергии, лицо графа светилось надеждой, и он призвал помощника обратиться всеми помыслами к делам восточным. Федор Федорович припомнил и то, что при этом разговоре он испытал огорчение и озадаченность в предчувствии неудач. Живо восстановленные в памяти ощущения того дня, которые могли бы польстить его дальновидности, умению заглянуть в будущее, не только не обрадовали или как–либо по–иному ободрили Рябова, но, напротив, вызвали до боли поразившее его едкое чувство неустойчивости, бессилия и — более того — своей бесполезности в чудовищно огромном жернове, называемом империей, медленно, но неуклонно сминавшем — дробя и сокрушая — надежды, стремления, чаяния и сами жизни людские в только ему ведомой закономерности.
Невидящими глазами Федор Федорович оглядел собрание должностных лиц и, повернувшись, ушел в длинный департаментский коридор с повторяющимися по стене арочными амбразурами окон, выстилавшими пол полосами света и тени. Они ложились с последовательностью, которую он заметил почему–то только теперь. Шаги его попадали только в черное, черное, черное…
* * *
Так же вдруг, как навалились перемены на питербурхский чиновничий мир, на Иркутск весной 1795 года налетел шальной ветер. Однажды поутру иркутяне увидели над городом странно, растрепанными комками, летящих птиц. Воронья, галки и сорочья было так много, что и старики не могли припомнить подобного. Птица летела высоко, но все одно город накрыло падающими бог весть с какой высоты, пугающими, тревожными ее криками. Можно было подумать, что стаи уходили от таежного пала, но тайга стояла под снегом, и пала быть не могло. Иркутяне, изумляясь, задирали головы, а птица летела и летела, то сбиваясь в кучи, то рассыпаясь по сторонам, падая до крыш или вновь взмывая за облака. Не понять было, откуда она, что встревожило бесчисленные стаи да и куда они летят.
Странный птичий пролет продолжался два дня, затем стаи рассеялись, но небо не заголубело, как это было бы должно, а застыло над городом тусклым, без единой тучки и облачка низким куполом, как ежели бы Иркутск накрыли начищенным оловянным тазом. Глаза людей тупо упирались в низкий этот свод, и в душах рождались неуютность, придавленность, невольное желание пригнуть голову да и поспешить под прочную, надежную крышу. Тут потеплело. В одночасье снег потемнел, осел, пополз с крыш тяжелыми, напитанными водой пластами. Груды снега срывались с карнизов, глухо били в землю. И застучала, тревожно заспешила капель.
Читать дальше