И вдруг тихий человек (сидел с краю общего стола, лапшу кушал):
— Грех… Кузякину кто разорил?
И повернулся к приезжим, незнакомым людям:
— Дом был веселый… Месцанская вдова Кузякина содерзала… Так он у нее всех девиц увел.
— Всех! — хохотнул было опять на непотребство молодой щербатый парень — из чьих-то молодцов, в жилете с цепочкой.
— Остынь, цорт… Ты примецай, — кивнул на молодца тихий человек. — И нацальство так думало. Искали в лесу, искали… Нашли старинный скит брошенный… Ну, тут-то, думают, и вертеп.
Молодец гоготкул, но тихий человек и не глянул на него:
— И цто? А? Выкуси! — Ткнул кукишем в нос молодца. — Сидят девицы, вязут цулки на продазу, бисером шьют… А Митя писание им цитает…
Рассказ кого притишил, кого и развеселил. Человек этот цокающий — снова в лапшу, будто ничего и не говорил. И снова этот с цепочкой понес непотребство.
Как заметили Заичневский с доктором Владыкиным, рассказ тихого человека был известен всем тут, человеку верили, но мерзкое неприятие чистоты, сидящее в людях, воевало с этим рассказом, огрязняло истину, поворачивало разговор в грязь. И вот, когда веселый гогот, крики заглушили слова, вдруг из пара открытой двери снова появился юродивый. И снова, как в первое его появление, народ в трактире сник, забоялся, притих. Юродивый присел к столу, ни на кого не глядя, и столь же ровно, обыкновенно сказал хозяину:
— Покорми, папанька, Христа ради… Плоть грешна, немощна, а без нее в чем духу-то быть?
Хозяин, бережно ступая в смиренной тишине, пошел за занавеску.
Заичневский подмигнул Владыкину, доктор понял, но не одобрил взглядом намеренье Петра Григорьевича.
— Здравствуй, святой человек, — приветливо, но веселее, чем надо, сказал Заичневский.
Юродивый взял замерзшей рукою из принесенной хозяином миски щепоть капусты, стал жевать, не ответив, и вдруг:
— Разговору ждешь? Ты не разговаривай, ты слушай…
— Слушаю, святой человек…
— Да не меня слушай, дура-голова, душу свою слушай.
— А нету у меня души, — подстрекнул Заичневский.
— Стало быть, ты куль пустой… Проваливай…
Никто не рассмеялся. Петр Григорьевич искоса увидел, что люди, только что реготавшие, сквернословившие, отделены от него не семью — семижды семью стенами.
Заичневский с Владыкиным вышли. Они шли, ощущая неловкость, непонятную, обидную.
— Не надо было, — сказал Владыкин.
— Но ты-то! — вдруг закричал Заичневский, освобождаясь криком от обидной неловкости, — но ты-то лечишь их! Ты-то вникаешь в них?
— Я знаю анатомию, — спокойно сказал Владыкин.
— Врешь! Это он знает анатомию! И чем берет?! Чем он взял этого барбоса, маклака, которого сейчас на виселицу — не ошибешься?
— Петр, — миролюбиво сказал Владыкин. — Люди живут не той жизнью, какая должна быть, а той, какая есть… Пойдем-ка лучше ко мне. Я познакомлю тебя с моими хозяевами.
Доктор Владыкин жительствовал в Пензе на Лекарской, так совпало.
Снимал он две комнаты во флигельке, там же проживали хозяйские сыновья, названные весьма странно, — Цезарь и Гавриил. Цезарь был малый лет восемнадцати, недавно закончивший гимназию с грехом пополам, Гавриил же учился старательно, успешно и уже готовился в Казанский университет.
Молодые люди глядели бирюками, доктор, снимая аппартаменты свои, даже пожалел о предстоящем таком соседстве. Но едва выяснив, что постоялец — ссыльный, да еще из Сибири, да еще из Витима, в братьях будто что-то прорвалось. Оказалось, что Цезарь, воспринимавший науки через пень-колоду, вовсе не был туп. Его занимали предметы, в гимназии не излагаемые. Младший был энергичнее, а может быть, и поверхностнее. Во всяком случае, когда выяснилось (на третий день), что постоялец человек свой, да еще прошедший каторгу (Сибирь вся как есть именовалась в России каторгой), братья открылись всем сердцем.
У них был кружок, и кружком верховодил Цезарь. В подклети флигеля находился небольшой литографский камень. В кружке же состояли покуда помимо братьев еще один гимназист и шестнадцатилетняя сестра их Ольга.
Отец семейства, статский советник Мигунов служил в губернской управе, нраву был покладистого, сам в юности вольнодумствовал, и старые «Современники», хранящиеся у сыновей, были взяты из отцовских книг.
Сестра Ольга воспитывалась в частном лютеранском пансионе, где говорили по-немецки, но учили также в английский язык.
Ольга и вела себя по-английски, как она разумела поведение английской дамы, то есть подавляя чувства, держа на лице учтивую улыбку и разговаривая слегка сквозь зубы. Или, как отметил про себя Петр Григорьевич, сквозь зубки.
Читать дальше