Наконец все стихло, умолкать стали за окном и людские голоса и собачий лай. Отец долго не возвращался, и все это время мать шептала молитвы, а я тревожно, со слезами в голосе, спрашивал:
— Мам, а мам, папку не убили? Где папка? Когда придет?
Но вот скрипнула дверь, и явился отец, молча повесил на гвоздь воняющую пороховым дымом одностволку, выложил на стол еще теплый от выстрелов револьвер.
Мать облегченно вздыхала. Я выпрыгнул из-под одеяла и в одной рубашонке кинулся к отцу. Но он спокойно и ласково уложил меня снова. От его одежды хорошо пахло морозной ночью и еще чем-то, родным и приятным — так пахнут сильные, здоровые мужчины. Это был запах отцовской силы, вселявший в меня уверенность и мужество.
Прошло минуты три, пока отец заговорил:
— Отбили. Пять лошадей уже стояли на выгоне за хутором. Замешкались они с коровами — это скотина неповоротливая, упрямая. Из коровника уже выгнали четырех коров, а нашу Чернуху не тронули. Стоит она, сердечная, прижатая яслями, и сенцо пережевывает как ни в чем не бывало. Потеха!
— А почему Чернуху не тронули? — спросил я.
— Бог ее знает. Видать, на хозяйскую не похожа, — усмехнулся отец в усы.
А мать сердито закричала:
— Ты-то куда кинулся, мучитель! Убьют тебя — куда я денусь с детишками? И хотя бы за свое, а то за чужое, хозяйское, жизнь хочешь положить.
Отец досадливо отмахнулся:
— Ну, понесла… Свое, хозяйское — какая разница?
И немного погодя устало добавил:
— Коней-то все-таки я отбил. Слышу: ржут поблизости. Я туда — а лошадки чуть маячат на снегу, а рядом с ними — двое цыган уже отгоняют их в балочку. — Конокрады-то хитрые, отвлекают молдаван, затеяли с ними перестрелку, а тем временем другие действуют. Ну, я сразу догадался и стал палить в них из револьвера. Тут-то они и побросали коней, а сами — наутек.
Но и подробный рассказ отца о мужественной защите хозяйского добра не вызвал у матери одобрения. Она слушала молча, насупясь, и только вздыхала.
Да и отец призадумался над чем-то после этой ночи.
Едва начинало пригревать февральское солнце и днями звенела стекающая с оттаявших сосулек капель, отец уходил в сад и пропадал там до вечера. Вместе с рабочими он готовил парники, чистил теплицы, выращивал и холил в оранжерее ранние нежные цветы.
Рабочие возили навоз, стеклили парниковые рамы, сбивали новые цветочные плошки. Уже в марте, благодаря стараниям отца, в город на хозяйский стол доставлялись выращенные в теплице огурцы, а к маю — и первые парниковые.
Да разве мало было у отца хлопот по саду ранней весной? Очистка и опиловка старых деревьев, посадка и окулировка новых, побелка стволов. Отец весь пропитывался запахом теплой земли, затхлым дымом сожженной прошлогодней листвы, нежными ароматами подснежников и фиалок.
В солнечные теплые дни он брал меня с собой, и я бегал, как козленок, по подсыхающим аллеям старого адабашевского сада. Были там темные, пугающие чащи и веселые солнечные полянки.
Старый дуб, толщиной в три обхвата, как шатер, нависал над уютной прогалиной и ронял осенью втиснутые в корявые чашечки желуди, тяжелые, как свинцовые пули. Любил я набирать их в карманы штанишек и играть ими. А ручей, извилистый и синевато-темный, текущий под самым обрывом в саду, населенный зелеными лягушками и густо осыпанный ряской! Он манил меня своей прохладной и медленной водой, черными, как мазут, стоячими омутами; в них, по рассказам отца, жил древний усатый сом.
В саду стояло несколько беседок с круглыми, вкопанными в землю, грубо отесанными столами и скамейками. В центре возвышалась большая ковровая клумба с жарко зацветающим на солнце портулаком; вдоль аллеи тянулись бордюры из петуний, никоцианы, вербены, львиного зева, флоксов, гвоздики.
Тончайший аромат цветов по вечерам сгущался в саду и казался каким-то нездешним, притекшим из другого мира, несоответствующим грубой и дикой степной действительности, всему укладу армянской экономии, с хриплыми криками пастухов и погонычей, матерной бранью приказчиков и самого хозяина, свирепого на вид старика. В гневе Марк Ованесович был страшен; его боялись больше, чем чабанских овчарок, бродивших за отарами, как лохматые чудовища. Боялся его и я, избегая попадаться ему на глаза. Когда я был малышом и мать тихо грозила мне: «Тише, не балуй — хозяин идет!», я прятался под кровать и часами не выходил из нашей мазанки.
Старик Адабашев разъезжал по своим угодьям на узких одноконных дрожках, сидя на них верхом, как на велосипеде. Одевался он в обычный для армянских сельских хозяев того времени костюм: летом — в сатиновый черный жилет поверх ситцевой пестрой рубахи с выпущенным свободно, подолом, в такие же черные сатиновые шаровары, вобранные в длинные, до самых колен, белые, из грубой овечьей шерсти, чулки; на ногах — сыромятные, стянутые ремешками чувяки-постолы, очень легкие и удобные для хождения по степи; на голове — суконный картуз с мягким козырьком.
Читать дальше