И вечерами, и поутру морозно, хмельно, как первачом, пахнет дымом.
В такую пору в деревнях свежуют кабанов.
Мне хотелось написать один рассказ и назвать его так: «Смаление вепря». Не кабана, а именно вепря…
Теперь я знаю, что, пожалуй, не напишу: боюсь, чтобы то, о чем хотел рассказать, не приглушилось незаметно, а то и вовсе не потерялось бы там, в словесах, а оно — почти несказанное — самое важное для меня. Зачем же я тогда вспоминаю и зачем пишу? Не знаю. Мне просто подумалось, что, может, все же обретет напоследок какую-то логику эта попытка рассказать. Посмотрим.
Я жил тогда в нетронутой части города, когда задумал свой рассказ, в старом районе, застроенном неуклюжими кирпичными, а больше деревянными домишками, утопающими в садах. К тем домишкам нужно было идти от улицы узким и глубоким, как просека, двором; по двору вела тропинка, твердо протоптанная в рыжей чахлой траве, в лопушистых кустиках подорожника, в сухих и разлапистых, как деревья, ромашках. В тени вишни, сирени или жасмина там можно было увидеть наспех сколоченный стол, иногда новый, из тонкого штакетника, или темный от времени, на приземистом толстом столбике: доски стали трухлявыми, раскрошились на закругленных подзорах и повыщербились ямки возле загнутых ржавых гвоздей. Встречались и столики, подновленные свежей доской, и она была непривычной здесь и бросалась в глаза, в точности как царапина на лице человека…
Теперь почти ничего не осталось от того района — одни пятачки, островки, зажатые кварталами безликих зданий с плоскими крышами. Остались возле новых домов, рядом с детскими площадками, то кривая костлявая яблоня, то вишня, которая вымахала в дерево — пышная в кроне и толстая в комле. И еще осталась улица, хотя и старая, но довольно широкая и ровная, потому что когда-то здесь был мощеный тракт. Название его, открещиваясь от старины, поменяли, но не поменяли, забыли, видно, поменять название базара, который расположен возле этой улицы и называется по-прежнему — Конский базар.
Осенью каждое воскресное утро слышно было, как поскрипывают на моей заасфальтированной улице деревенские подводы, как цокают копытами кони и как визжат и хрюкают в телегах подсвинки. Попозже, когда встанешь, стряхнешь с себя сон, позавтракаешь, а потом отправишься за сигаретами в ближайший магазин, не протолкнуться будет к прилавку сквозь толпу негородских людей. Толчея, гомон, и нездешние дядьки у кассы окликают зачем-то теток, стоящих в очереди к прилавку, и жестами что-то объясняют им… А на пустыре за магазином уже стали табором цыгане. Женщины занимаются детьми, и горланят, орут, как в поле, по своему обыкновению лохматые парни. Распряженный конь тащит с телеги сено, раструшивает его и согласно кивает головой, словно: «Ох, браточки, так оно и есть!» — хочет сказать шумной компании подвыпивших мужчин. Как будто конь этот знает, что цыгане есть цыгане, им все можно…
Вот так оно бывало, а может, бывает и теперь на том городском пятачке, где остался Конский базар, в ту пору, когда наступают холода, когда схватывают землю заморозки — опадают инеем сырые туманы.
В ту пору, когда в деревнях свежуют вепрей…
И в рассказе должна была подступать эта пора и должна была воскресать деревня: запах мерзлых щепок в дровянике, тарахтение тракторишки возле фермы, и на шумовом фоне этом — зычные голоса людей, испуганный гогот гуся на торфянике, стылый звон колодезного ведра, и внезапно — упругий выпад налетевшего наискось ветра, а надо всем, а во всем должно было быть каменное, затаенное молчание земли, травы и холодного, шершаво-сизого неба.
Вот что я должен был увести в подтекст, а как увести, я не знал. Нужно было, чтобы чувствовалось, как выходит на крыльцо человек, как звякает за ним, а затем дробно дребезжит щеколда; он слышит это, но и потаенное начинает уже завладевать им, и вот здесь, на самой трещинке внимания, вслед за скулящим порывом ветра сорока из-за пуни метнется ему в глаза тугою своей чернотой, испугается, взмоет вверх, остро сверкнув такою же тугой белизною, и соскользнет, подломив крылья, в огород, и на забор перелетит оттуда, и тревожно зачечекает, закланяется на заборе…
«Почуяла уже…» — вдруг подумает человек и вспомнит нынешнюю свою заботу и нарочито безразличную старательность жены — как она утром ставила в печь ведерные чугуны с водой… Обманывая себя, как будто какую-то другую нашел себе заботу, он задержится на крыльце и лицо подставит ветру, и глаза его тревожно будут вбирать в себя мир, и незримо воплотит перед ним стремительный ветер и тоску полей, и холодный обморок травы, и предзимнюю дрему деревьев…
Читать дальше