Я вспомнил все, и, превозмогая бражный туман, с благодарностью пожал руку доброму человеку.
— Спасибо, — сказал я ему жалобно.
— Да ничего. Как себя чувствуешь? Ноги идут?
— Идут.
— А у нас тут все приезжие на медовухе покупаются. Сами-то мы ее и не пьем. Найдешь дорогу-то? Не заблудишься? Мост-то видишь? Мост-то перейдешь, там и гостиница твоя. А на раскопках-то был? На том берегу? Сходи, интересно.
— Спасибо…
— Мы москвичей-то боимся, — весело сказал он мне и рассмеялся. — Бывай!
Мы расстались.
Он был в нейлоновой стеганой куртке небесно-голубого цвета, а на голове у него тускло отблескивала черная шапочка-финка из кожезаменителя. Добрый мой и веселый человек, узнавший во мне москвича! Почему?
Ах, да — медовуха…
И опять надо мной заветвились деревья над косогорами, оживленные растрепанными гнездами скрипучих грачей, и я заторопился вверх по врубленной в этот косогор крутой деревянной лестнице, приведшей меня к прорану в кремлевской стене, к воротам, в которые когда-то, переехав через реку по старому, давно уже снесенному мосту, въезжал на коне взбешенный и воистину Грозный Иван под колокольный звон розовой Софии. Я даже услышал, как дробно цокали подковы его коня на серой брусчатке детинца.
А меня встречали грачи. Было тихо, тепло и малолюдно на серой площади перед Софией, и только у памятника грудились люди.
Но Заремы не было среди них.
Грязь на моих ботинках и брюках подсохла, я имел, наверное, растрепанный и неряшливый вид, оказавшись опять среди людей.
Впрочем, на меня никто не обращал внимания, и, уже привыкая к этому, я долго еще искал Зарему, надеясь встретить ее и разглядеть еще раз среди людей. Я устал от бесплодных поисков, измучился от сознания, что больше никогда не увижу эту юную женщину, исстрадался душою и, теряя всякую веру в себя, теряя самолюбие и все те добрые качества, которые совсем недавно казались мне святыми, — верность, долг, обязанность перед семьей, — я метался, как брошенная на берегу собака, надеясь на чудо, на счастливый случай, на удачу…
Но все было напрасно. И, грешный, неприкаянный, вышел я вдруг нежданно и негаданно к древней сторожевой башне, в которой, оказывается, был ресторан русской кухни, носивший название «Детинец».
В башне теплился коричневый, деревянный сумрак, пахло медом и свечами. Деревянные стены и деревянные лавки, а на столах — глиняная посуда и хохломские ложки.
Мне принесли медовуху в глиняной, словно бы в печи прокопченной кринке и поставили рядом с ней глиняную чашку. И очень странно было пить это темное, пахнущее медом легкое зелье из темной же чашки. То ли много его там, то ли мало? Трудно понять. Мне показалось, однако, что очень мало, и я решил как следует распробовать древний напиток, легкую и душистую бражку.
Криночка была маленькая, а чашка большая. Официантка в кокошнике и русском платье была так хороша собой, и так уютно было в башне, такие славные люди сидели вокруг меня и так приятно дул ветерок в бойницу, что я забыл про все свои страдания и в блаженном успокоении думал о том, как вкусна и сытна исконно русская еда, запиваемая душистой медовухой.
Но слишком уж мала была криночка! Черненькая, глазурованная изнутри: что-то поблескивает, а что не поймешь, то ли медовуха, то ли глазурь.
— Как вас зовут? — спросил я у официантки.
— Валя.
— Валечка, милая, принесите мне еще одну криночку, а то мне мясо нечем запивать. Уж очень сухое мясо-то.
А Валя сказала мне с улыбкой:
— Вы, наверное, приезжий. Не советую.
— Ну что вы! Валечка! Я же знаю себя!
— Себя-то вы знаете, а медовуху небось ни разу не пили, не знаете, что это такое…
— Вот и знакомлюсь с древностью.
— Честное слово, не советую. Она коварная! Вы лучше квасу с хреном выпейте или клюквенного морсу. А то у нас ведь как? Вот ленинградцы или москвичи ознакомятся, как вы говорите, с этой древностью, а потом плащи, фотоаппараты — все забывают. Правду говорю. Лучше квасу выпить.
Я призадумался с сомнением, но, сохранив еще здравый рассудок, согласился на квас.
— Раз такое дело, — с усмешкой сказал я, — несите квас. Только вы меня, Валечка, тоже не знаете, я крепкий мужик.
— Это хорошо! Очень даже замечательно. Кушайте на здоровье, а я сейчас принесу.
Но я уже был сыт и пьян и, заворачивая в салфетку хлеб и кусок остывшего мяса, сказал милой Вале, которая с удивлением посмотрела на меня:
— Это я, Валечка, собаке. Хорошая такая, лохматенькая собачка.
Читать дальше