«Сколько разных мест на земле», — думал я, слушая разговоры.
Лежали раненые и в других палатах, и у них тоже были где-то свои единственные родные города и деревни. Были они и у тех, кто уже никогда не вернется домой… Каждый воевал, думая о своем обжитом уголке, привычном с детства, и выходило, что всякая пядь земли имела своего защитника.
Потому и похоронные так широко разлетались, так густо усеяли русскую землю…
— Тише, ребята… — Бородухов первый заметил, как Копешкин зашевелил пальцами. — Чего тебе, браток?
Мы насторожились.
— Пить?
Копешкин отрицательно пошевелил кистью руки.
— Утку?
Копешкин поморщился.
Припрыгал Саенко, наклонился над ним.
— Ты чего, друг?
Копешкин что-то шепелявил сухими ломкими губами.
— Так, так… Ага, понял… — Саенко закивал и перевел нам. — Говорит, у них тоже хорошо жить. Давай, давай, Копешкин, расшевеливайся! Вот молодец! Ну-ка, расскажи, как там у вас… Это где ж такое? А-а, ясно… Пензяк ты. Ну, и что там у вас?
— Хорошо тоже… — разобрал я слабый, будто из-под земли, голос Копешкина.
— Заладил: хорошо да хорошо… А что хорошего-то? Лес есть или речка какая?
Копешкин пытался еще что-то сказать о своих местах, но не смог, обессилел и только облизал непослушные губы.
Мы помолчали, ожидая, что он отдышится, но Копешкин так больше и не заговорил.
В палате воцарилась тишина.
Я пытался представить себе родину Копешкина. Оказалось, никто из нас ничего не знал об этой самой пензенской земле. Ни какие там реки, ни какие вообще места: лесистые ли, открытые… И даже где они находятся, как туда добираться. Знал я только, что Пенза где-то не то возле мордвы, не то по соседству с чувашами. Где-то там, в неведомом краю, стоит и копешкинская деревенька с загадочным названием — Сухой Житень, вполне реальная, зримая, и для самого Копешкина она — центр мироздания.
Должно быть, полощутся белесые ракиты перед избами, по волнистым холмушкам за околицей — майская свежесть хлебов. Вечером побредет с лугов стадо, запахнет сухой пылью, скотиной, ранний соловей негромко щелкнет у ручья, прорежется молодой месяц, закачается в темной воде…
Я уже вторую неделю тренировал левую руку и, размышляя о копешкинской земле, машинально чиркал карандашом по клочку бумаги. Нарисовалась бревенчатая изба с тремя оконцами по фасаду, косматое дерево у калитки, похожее на перевернутый веник. Ничего больше не придумав, я потянулся и вложил эту неказистую картинку в руки Копешкина. Тот, почувствовав прикосновение к пальцам, разлепил веки и долго с вниманием разглядывал рисунок.
Потом прошептал:
— Домок, прибавь… У меня домок тут… На дереве…
Я понял, забрал листок, пририсовал над деревом скворечник и вернул картинку.
Копешкин, одобряя, еле заметно закивал заострившимся носом.
Ребята снова о чем-то заспорили, потом, пристроив стул между Сашиной и Бородуховой койками, шумно рубились в домино, заставляя проигравшего кукарекать. Во всем степенный Бородухов кукарекать отказывался, и этот штраф ему заменяли щелчками по роскошной лысине, что тут же исполнялось Бугаевым с особым пристрастием под дружный хохот. Михай в домино не играл и, уединившись у окна, опять пел в закатном отсвете солнца, как всегда глядя куда-то за петлявшую под горой речку Нару, за дальние вечереющие холмы. Пел он сегодня как-то особенно грустно и тревожно, тяжко вздыхал между песнями и надолго задумывался.
Прислоненная к рукам Копешкина, до самых сумерек простояла моя картинка, и я про себя радовался, что угодил ему, нарисовал нечто похожее на его родную избу. Мне казалось, что Копешкин тихо разглядывал рисунок, вспоминая все, что было одному ему дорого в том далеком и неизвестном для остальных Сухом Житне.
Но Копешкина уже не было…
Ушел он незаметно, одиноко, должно быть, в тот час, когда садилось солнце и мы слушали негромкие Михаевы песни.
А может быть, и раньше, когда ребята стучали костяшками домино. Этого никто не знал.
В сущности, человек всегда умирает в одиночестве, даже если его изголовье участливо окружают друзья: отключает слух, чтобы не слушать ненужные сожаления, гасит зрение, как гасят свет, уходя из квартиры, и, какое-то время оставшись наедине сам с собой, в немой тишине и мраке, последним усилием отталкивает челн от этих берегов…
Пришли санитары, с трудом подняли с кровати тяжелую, промокшую гипсовую скорлупу, из которой торчали, уже одеревенев, иссохшие ноги Копешкина, уложили в носилки, накрыли простыней и унесли.
Читать дальше