«Убил?..»
Дятел падал вместе со снежной пылью, сбитой с веток дробью.
Мне сейчас видится все, до подробностей: в белом искрящемся облаке — беспомощно кувыркающийся клубочек.
Черное с красным…
А потом тот же клубочек — трепыхающийся в снегу…
Дятел бился всего в нескольких шагах от меня, а я стоял с опущенным ружьем и не знал, что делать.
Наверное, я все же не думал, что смогу попасть в птицу, а попав, растерялся от неожиданности.
Я не знаю, стало ли мне тогда горько. Не знаю также, стало ли и радостно. А возможно, то и другое боролось во мне… Для мальчишки был, конечно, повод внутренне ликовать: попал все-таки!.. Но в то же время эта бьющаяся в снегу птица…
И тут я услышал отцов голос:
— Что ж ты!.. Зачем?..
Это «зачем» отец почти выкрикнул.
Глубоко проваливаясь в снегу, он торопливо приближался ко мне. И я только теперь понял, что, преследуя дятла, оказался у лесной тропы, ведшей к бригадному двору. Отец, идя на обед, с тропы и услышал выстрел…
Поравнявшись со мной, отец сердито взял у меня ружье и, трудно вытаскивая из снега ноги, пошел к дятлу. Но, вдруг остановившись, повернулся ко мне, повелительно, с нескрываемой отчужденностью в голосе сказал:
— Помоги же… Что стоишь?.. Подними его! — кивнул он в сторону дятла.
Я с какой только мог быстротой кинулся к птице. Но дятел (откуда могли браться у него силы?) судорожно пытался отползти подальше, не даться в руки. И оставлял за собой реденькие кровавые точки. Такие яркие на снежной белизне, что мне чудилось, будто это следы от прикосновения к снегу его жарко-красных перьев.
Но вот перья эти уже коснулись моих рук, я осторожно поднял дятла, он, обессилевший, тут же затих у меня в ладонях.
Зачем-то вытянув руки вперед, я понес раненую птицу отцу. Он бережно взял ее, осмотрел, потом положил за отворот полушубка, закинул на плечо ружье и, не сказав ни слова, пошел к тропе.
Всё — молча, всё — с той же (я продолжал ее чувствовать) холодностью.
Через несколько минут мы были дома, но и там отец не заговорил со мной, только, в ответ на удивленный взгляд матери, бросил язвительно-ироничное:
— Охотничек…
И кивнул в мою сторону.
Он долго что-то делал с дятлом, мать, все быстрой чутко поняв, помогала ему, а я, до слез обескураженный, стоял в стороне. Но видел все же, как изредка, мельком, мать посматривала на меня. И я не мог не заметить, что в ее взглядах было что-то родственное той отчужденности, какая послышалась мне — там, у лесной тропы, — в голосе отца.
Там — в голосе, тут — во взгляде… Какое чуткое умение без слов понимать друг друга и «объединяться», при надобности, в таком вот молчаливом протесте. Оно всегда, как только я стал над этим задумываться, удивляло меня.
И сейчас, вспоминая тот нескладный для меня вечер, я оцениваю это родительское умение отца и матери как нечто природно значительное.
Иначе я не запомнил бы все столь надолго и с такими подробностями.
Мне даже кажется сейчас, что я точно, абсолютно точно знаю, о чем думал отец, идя домой с подстреленным мной дятлом. И потому-то мне пришло это на память именно в связи с нашим спором о жестокости.
Отец, явственно представляется мне теперь, думал (и, наверно, не без смятения) о том, что один раз бездумно поднятое подростком оружие может столь же бессмысленно подняться еще и еще. И походя убить не только птицу, а и что-то в самом подростке… Как воспрепятствовать этому? Сурово наказать? Но не встретятся ли тут жестокость и… жестокость? И тогда… В лучшем случае они безрезультатно (или еще и с дурным осадком) оттолкнутся одна от другой, а в худшем — объединятся. Наслоятся одна на другую — и понесет подростковая душа не один, а сразу два ущерба. Нет, пусть судит здесь не суровость. Даже не слово. Пусть судит осуждающее молчание…
Где-то, возможно, я усложнил свои представления об отцовых раздумьях в те короткие минуты, но суть их, я уверен, составляло именно это. Хотя бы и заключалась она всего лишь в родительской интуиции…
«Что ж ты!.. Зачем?..»
Два коротких отрывочных возгласа в глухом зимнем лесу… Холодно-напряженное лицо, быстрый, но пристальный, словно бы заново узнающий меня взгляд…
А затем — как надежда и как проверка (шалость это или — уже жестокость в самом характере?) — повелительная просьба:
«Помоги же… Подними его!..»
Когда я передавал птицу отцу, он снова испытующе, даже как-то сверляще посмотрел на меня. Но, быть может, в этом взгляде уже пробивалась и маленькая искорка того потепления, которое скоро растопило-таки лед.
Читать дальше