Алексею Никифоровичу Карпюку, благодаря которому написан этот рассказ
Это был старый особняк из красного кирпича с черепичной крышей. Стоял он немного отодвинуто от улицы, кое-где на стенах вился плющ, выделяясь на потерявшем цвет кирпиче ярко-красными пятнами. Сад вокруг казался совсем заброшенным. В городе был и базар, и приемная контора, но яблок хозяин не продавал, он их даже не собирал. Поздней осенью сад выглядел особенно уныло — мокрый, с гнилыми яблоками под ногами, с колючими сливами, которые никто давно не обрезал, с густыми стеблями подроста диких яблонь и вишен. Могло показаться, что здесь никто не живет — дорожка, выложенная плоским камнем, поросла мхом и зеленой плесенью. Но, пройдя по ней за угол, во внутренний дворик, вдруг обнаруживались признаки жизни. Крыльцо вымыто, около двери мокрая тряпка для ног. Весь дворик аккуратно убран, под окнами веранды несколько ухоженных грядок. Здесь же калитка во двор другого дома, пройдя через который можно было выйти в переулок. Ею, видимо, и пользовались, потому со стороны улицы особняк и выглядел таким угрюмым.
На улицу выходил только иногда невысокий седой человек, плотный и еще крепкий, в черном пальто, черной шляпе. Это и был хозяин. Ходил по улице он раз в месяц на почту, за пенсией. Остальное время — на рынок, в магазин — тоже пользовался переулком. Одежда и весь его вид говорили, что это человек неместный, непровинциальный. И в самом деле, большую часть жизни он прожил в Москве, попав туда двенадцати лет. И, уже будучи известным адвокатом, приехав похоронить старушку мать, построил на месте ее домика этот особняк, заложил сад. Потом он наведывался изредка, приводил в порядок огород, предоставляя возможность пользоваться его плодами соседке, старой знакомой матери. Теперь в живых нет и ее, нет и желания смотреть за огородом, заглох и сад. Да и сам адвокат стал чем-то похожим на старую корявую яблоню, которая если и родит хоть какие-нибудь яблоки, то никому они уже не нужны.
Приехал он не один, а с дочкой лет восьми. Его приезд и поздняя дочка вызвали интерес у тех немногих, кто помнил его мать, и у тех, что теперь жили по соседству. Но старик почти ни с кем не общался, никому ни на что не жаловался, не имел никаких претензий, а при случайных встречах был приветлив и прост — и постепенно к нему привыкли. К тому же в отношении к нему возникала обычная, понятная всякому жалость: у его дочки одна нога была короче другой, и девочка сильно хромала. Когда она бежала или по-детски торопилась, смотреть на нее было до ужаса больно. В такие минуты старик прижимал ее к себе, гладил по голове и говорил:
— Я же просил тебя — не бегай быстро.
— Почему? — смотрела она на него удивленными глазами.
— Не нужно. Ходи тихонько.
И дочка как будто понимала и соглашалась. Хотя все это было раньше, еще в Москве. Теперь же она не по годам повзрослела и ходила тихо. Жили они одиноко, и, казалось, оба страдали от этого одиночества. Старик даже словно не скрывал своего страдания. Часто он ходил, тяжело вздыхая, по заросшему саду, смотрел на оставшиеся среди мокрых ветвей одно-два яблока: «Vae soli», — «горе одиноким», шептал он сам себе. «Vae soli», — повторял дома, стоя поздно ночью перед окном, вглядываясь в тьму и вслушиваясь в порывы осеннего ветра.
* * *
Одногодков по соседству не было, а в давно сложившихся компаниях на других улицах, которые по-детски враждовали и мирились между собой, он не прижился. Отца почти не помнил, его убили в начале мировой войны. Мать стирала чужое белье, потом работала где-то уборщицей. Иногда она брала его в церковь, но из-за спин взрослых он ничего не видел, а стоять уставал.
Может, из-за этого он уже с детства почувствовал себя одиноким. А может, все было предопределено до детства.
Слоняясь по кривым пыльным улочкам, он как-то зашел в костел. Свет горел в цветных стеклах, шум и пыль летнего полдня исчезли, орган звучал во всю силу — огромные звуки в пустом костеле, органист репетировал службу. Человек в черном костюме, высокий, с непривычными чертами лица, с гортанным голосом, с необычным именем Паулускаускус. Он учил его потом играть, пел своим странным голосом, читал стихи на непонятном языке. Старый, тоскливо одинокий человек, случайно заброшенный в этот городок, и босоногий оборвыш — совсем еще маленький, но уже такой же одинокий, привязались друг к другу. Слуха у мальчика не оказалось, а дружба требовала совместного труда, и они стали учить латинский. «Gallia est omnis divisa in partes tres», — звучало под сводами. Они работали упорно, доставляя радость и удовольствие друг другу, а после урока музыка словно повторяла ритмы и звуки «Анналов» Тацита и сдерживаемую ярость обвинения Каталины.
Читать дальше