Открывший Мирошникову дверь мужчина в дубленке-гусарке и с непокрытой плешиво-седой головой ни о чем его не спросил, посторонился, пропуская. Мирошников прошел вглубь, будто расталкивая людей, хотя в действительности никого не коснулся. Не исключено, люди отступали с его пути. Из комнаты, куда он направился с непонятной решимостью, выкатился полненький, кругленький старичок в пенсне и спросил робко:
— Вы кто? Из ЖЭКа?
— Я сын покойного, Вадим Алексаныч, — Мирошников всегда произносил отчество твердо, не усекая, — Александрович, а на этот раз как бы проглотил слог.
— Вадим Александрович? Позвольте представиться, так сказать, очно: Синицын Петр Филимонович.
Мирошников поклонился, затем пожал пухлую, вялую кисть. Петр Филимонович засуетился, почему-то виновато развел руками, словно говоря: я не виноват, что так получилось, — ваш отец умер, теперь лежит в гробу, а в его квартире мельтешат чужие вам люди. И Вадим Александрович развел руками: дескать, извините и вы меня — растерян, скомкан, постараюсь, однако, вести себя вполне нормально.
И опять возникло ощущение: вовсе все ненормально, и будет еще ненормальней, когда он вступит в комнату и увидит отца мертвым. А когда в последний раз видел его живым? Не помнит. И было еще ощущение: переступив порог той комнаты, он как бы отчалит от берега жизни и поплывет на лодке к берегу, на котором жизни уже нет. Но он волен переплыть эту черную реку обратно, вернуться, а отец не волен. В этом вся разница.
У Мирошникова слегка закружилась голова — лодку-плоскодонку стремительно несло по черной неподвижной воде, все стремительней и стремительней, но без единого всплеска, — он прикрыл глаза, преодолевая головокружение. Открыв их, снял пальто, повесил на крючок вешалки, пригладил ладонью вихор на затылке. Услышал:
— Понимаете, Вадим Алексаныч, здорово сварганилось: вскрытие… ну и прочее… наформалинили… одели… В темпе! Подмазал я кого следует! А то канитель бы на пару деньков, не меньше… Пришлось раскошелиться… — Говорили шепотком, но четким, рубленым каким-то. Мирошников обернулся. Говорил плешиво-седой мужчина в дубленке-гусарке. — Моя фамилия — Голошубин… Я из адмхозчасти. Понял?
Не удивившись, что работник адмхозчасти называет его — Алексаныч и на «ты», Мирошников ответил:
— Понял, товарищ Голошубин.
— Это хорошо, что понял. Стараемся, как видишь. Во главе с профессором Синицыным.
«Голошубин, — подумал Мирошников. — Что это значит — Голошубин? Он же в дубленке…»
Встряхнув головой, Мирошников вошел в комнату вслед за Синицыным, который сделал разрешающий жест. Меньше всего Вадим Александрович ожидал этого: гроб закрыт. И он вздрогнул сильней, чем вздрогнул бы, если б увидел лицо отца. Так была неожиданна обитая красной материей крышка, которая словно мешала отцу выйти из деревянного ящика и отправиться по своим делам — в институт, в магазин или на прогулку.
Профессор Синицын, Петр Филимонович, сделал то же разрешающее движение пухлой ручкой, и дюжие парни, физиономии которых расплывались в глазах Мирошникова, поддели крышку то ли ножами, то ли отвертками, сняли ее и прислонили к стенке.
Черты отца вдруг приблизились к Мирошникову настолько, что он даже подался назад. Со стороны: испугался. Но он не испугался, просто ему подумалось: не вблизи, на расстоянии, лучше рассмотрит родное и чужое — мертвое — лицо.
И он, сжав губы и склонив голову, рассматривал это лицо: веки опущены, на них и на лбу синеватые пятна, сухая морщинистая кожа обтянула выпирающие скулы, нос заострившийся, а рот провалился, щеки как будто втянуты, волосы совершенно белые, таким седым отец при жизни не был; руки, крупные, узловатые, сложены на груди, как будто отец готовился помолиться, неверующий. А еще более похоже — прикрывает трехпалую, покалеченную на войне руку невредимой, так он и в жизни прикрывал, словно бы стыдился.
Одет в темно-синий старомодный костюм, белую рубашку с наглухо застегнутым воротом, обут в желтые туфли на толстой микропорке, такие тоже давно не носят: и костюм, и туфли, и рубашка были новенькие, ненадеванные. Ждали своего часа.
У плеча Мирошникова сказали:
— По закону положены тапочки… Но профессору в тапочках неприлично, стало быть. Потому решили — в туфлях. Понял, Вадим Алексаныч.
Последнюю фразу произнесли не вопросительно, а утвердительно, однако Вадим Александрович ответил:
— Понял, товарищ Голошубин.
И подумал: на похоронах Голошубин главный.
Читать дальше