Около них резвился жеребенок, и непонятно было, чей он…
Все хорошо было в этот солнечный, теплый день, когда ушла за лес отгремевшая туча, промочив землю, когда распускались ивы и нежнела в бурой земле молодая трава. И чувствовал себя Барабанов счастливым человеком.
Сам не понимая своей радости, засмеялся он беззвучно, когда увидел, как жеребенок потянулся мордой к одной из лошадей, к той, которая покостистее как будто была и не такая гладкая, как другая.
«Она и есть ему мать», — подумал он счастливо и, разморенный полуденным солнцем, заснул с блаженной улыбкой на небритых щеках.
В этот день он рано вернулся домой и, когда отворил тяжелую дверь, ощутил вдруг всем своим нутром, зрением, обонянием, слухом своим, кожей, как летучая мышь, и лишь потом осознал восторженно, что в доме сестра. И когда с перехваченным дыханием, откашливаясь, закрывал за собой дверь, только тогда отчетливо увидел ее в доме и, взволнованный, пошел к ней, гремя стульями, которые попадались на пути, и путь этот казался ему бесконечным.
А она, большая и широкоплечая, в синем каком-то старческом платье, увидев его, села обессиленная на краешек лавки и заплакала.
Она жалобно сказала:
— Мить…
И еще раз протяжно, как лосиха своему детенышу:
— Ми-и-ить…
— Ну что ты!.. — сказал он. — Ну что ты!..
Он что-то ласково и утешительно говорил ей тихим голосом, не скрываясь в чувствах, и, боясь дотронуться до нее, стоял над ней, опираясь на свой прогнувшийся костыль. Он ощущал на лбу и на верхней губе тягучие капли пота, готовые поползти книзу по лицу. Голос его звучал нежно и просяще. Но наступило какое-то мгновение, когда он услышал вдруг свой незнакомый гулькающий голос. Тогда он, присев на лавку, сказал спокойнее:
— Давно пора.
Она ему ни слова не сказала ни раньше, когда он утешал ее, ни теперь, после этих слов, но он и без слов сразу все понял, как только увидел ее, понял по жалобному плачу и по той гримасе, которая изуродовала ее без того некрасивое, скуластое лицо, что она ушла от мужа.
Лицо ее было красное и мокрое, и когда она припускалась плакать, видны были из-под натянутых губ большие крепкие зубы. Плакала она беззвучно, и только порой прорывался вдруг какой-то утробный, басистый гуд, похожий на стон.
Он сидел с ней рядом и ждал, когда она успокоится. Ему было очень жалко сестру, и он не замечал ее безобразия. И лишь однажды случайно подумал, глядя на искаженное страданием лицо, что с такими, наверное, лицами, с такими же яростными и утробными стонами другие женщины рожают детей. И кстати подумал с облегчением, что сестра одна, без ребенка. А был бы ребенок, она бы, конечно, осталась у мужа.
— Ты не думай, — говорил он ей, когда она, успокоившись, пусто смотрела перед собой. — Живи… Ты домой пришла. Не ко мне, а домой… А к нему не возвращайся… Ну их всех! Делить нам с тобой нечего. Живи себе… Денег у меня — три года не думать со своим-то хозяйством. Да и в колхозе тоже задарма не работаем. Проживем. А найдешь мужика хорошего…
Она спокойно и не по-молодому властно остановила его жестом:
— Нет, Митя, об этом молчи. Одна буду жить. Ожглася.
— Зачем же одна! — сказал он. — Со мною…
Тогда она улыбнулась ему, мокро и скорбно, и сказала:
— Хороший ты у меня, братеня, а глупый…
Он засмеялся и хлопнул себя по коленке.
— Глупый! — сказал. — Глупый, конечно! Можно сказать даже, совсем дурак… Ну вот что, Нюра, затапливай-ка печь!
Она посмотрела на брата, который вдруг, ухватившись за костыль, рывком поднялся с лавки. Плечо его напряглось, бурая рука затекла и взбугрилась венами. Она была у него очень сильная, эта рука, заменившая ногу.
— Затапливай-ка печь, — повторил он радостно. — Пусть люди думают, что Барабан рехнулся… А я сейчас.
— А ты чего задумал? — спросила она.
Лицо ее было равнодушное, и улыбка тоже равнодушная, как у больного.
Барабанов ей ничего не ответил, но только еще раз попросил затопить печь.
Она слышала, сидя в оцепенении на лавке, как торопливо простукал костыль по ступенькам, а потом внизу проскрипел, под окнами. Дом был высокий, и было на крыльце этого старого дома восемь ступенек. А в нижнюю была вколочена железная скоба.
«Пошел, — подумала она. — И куда его понесло?»
Ей страшно было выходить из дому, страшно было перейти через улицу к поленнице дров и страшно было ждать вопросов от людей. И то, что вопросы эти будут, что ей придется все равно отвечать людям, с которыми теперь ей опять зимовать и жить в одной деревне, и то, что ей никуда не деться от этих вопросов и жалости, — все это угнетало ее теперь, когда она тайно сидела в родном своем доме, боясь даже выглянуть в окно.
Читать дальше