Так нелегко давался ему этот завтрак с дочерью.
А она, все такая же маленькая и худая, с бледными губами, улыбалась задумчиво, как мать, и глаза ее лучисто щурились от горячего. Были они прозрачные, как тающий лед, и когда Коньков взглядывал в эти глаза, он видел, как четко чернел в них маленький зрачок и черный ободок вокруг прозрачной серости.
«Как дождевые тучки с донцами, — подумал Коньков. — А раньше и не замечал… Ей-то не жить здесь, конечно…»
И ему припомнилось вдруг, как сказала она утром, когда он, усталый, потный, ввалился с руганью в дом и бросил пустую сумку под печь:
— Не надо быть таким пессимистом, папа.
На такое он и не нашелся что ответить: странно все это было услышать от дочери и не смешно совсем, и он нешутейно усмехнулся.
— Ну что ты, я оптимист, — сказал он и тут же забыл о словах дочери.
Теперь Коньков разглядывал ее пальцы с розовыми подушечками, в которых увязли как будто обкусанные ногти, и ему хотелось приласкать ее, взять в свою руку мягкие ее пальцы и почувствовать холодное их тепло. Хотелось закрыть глаза и быть обласканным этими пальцами с глянцевитыми от книг и тетрадей, розовыми подушечками… Хотел и не умел.
«Я плохой отец, — думал он. — Мне бы с ней о жизни сейчас поговорить, о школе, об учителях, а я только и спросил: «Чем кормят?» Ей, конечно, неинтересно со мной».
— А что ж, — спросил он вдруг, — ты такая худая? Говоришь, хорошо кормят, котлеты дают, а такая худая… Или у тебя аппетита нет?
Жена сердито посмотрела на Конькова и сказала:
— Не худая она. В такие-то годы толстеть нехорошо… А ты не слушай, дочка, у него все худые: я худая, ты худая…
— Про лошадь-то забыла, — сказал Коньков. — Тоже драная…
— А вот выгонят за прогулы с работы, все будем драными, — сказала жена, — как твоя лошадь.
И когда вспомнили в шутку о лошади, все вдруг притихли и прислушались: со двора чуть слышно доносилось вежливое ржание. Коньков подумал, что надо бы пустить лошадь на волю, пусть пощипала бы травки, и, подумав так, сунул ломоть хлеба в карман.
— Не хватает, — сказал он досадливо. — Ей две тонны сена в год надо да овса… А тут еще поросенок да куры…
— Какой ты, папа, ужасный пессимист, — сказала Тоня и покраснела.
«Плохой я отец, — думал он, — какой я ей отец! Слова нужного сказать не могу… А она как будто и не ждет уже от меня слов-то этих… Видать, не дождалась и не верит уже в слова-то мои. Других слушает».
Жена собирала со стола посуду, и худые пальцы ее на мутном стекле стакана казались коричневыми и длинными, как у цыганки, с длинными и красивыми ногтями.
«У дочки-то мои руки, — подумал он досадливо. — А зря!»
Ему было очень жалко ее за эти руки, за рассуждения ее, за то, что она, такая маленькая и худая, думает так отдаленно и наивно о нем, о своем отце, и за то, что она хочет стать, как и он, ветеринаром и, наверное, станет, со своим-то характером.
Коньков отвернулся к окну, бездумно разглядывая школьников, девчонок и мальчишек, которых вела по дороге молодая учительница… И все они, эти маленькие люди, шагающие по дороге к клубу, были одеты празднично, в лучшее, что сумели им сделать матери. Шли они гурьбой, и смеялись, и шумели, и кричали что-то непонятное, свое, детское, что-то необязательное. А один мальчишка шел вдоль соседского частокола и неструганой палкой стучал по нему, выкрикивая слова майской песни. Он был в сером пальто нараспашку, и у него была худая шея с двумя струнами жил, натянутых от затылка… И Коньков подумал невольно о своем сыне, о котором мечталось когда-то, о понятливом и толковом мальчишке, который, конечно бы, понял отца и не назвал бы его так чудно: пессимистом.
«Глупая, — думал он. — Ничего-то не смыслит в жизни. Какой из нее ветеринар! Она тоже, наверное, думает, что ветеринары только лечат животных…»
— Не-ет, — сказал он раздумчиво. — Никогда не учись на ветеринара. А то пессимистом станешь.
Дочка странно посмотрела на него и промолчала.
— Не женское это дело, — сказал Коньков. — Акушерство там и всякие операции… Тяжело.
А жена в это время спросила:
— Опять не поедешь в Нушполы? Хоть бы позвонил, упредил людей… Ждут ведь люди тебя. Или звонил? Чего молчишь? Никакой мне радости никогда с тобой…
Дочка загадочно смотрела на отца и, словно пытаясь вспомнить что-то, напряженно морщила лоб.
— Нет, — сказал Коньков и подумал, что у дочери с детства привычка морщить лоб. — Зачем? — спросил он насмешливо. — Что мне там делать, когда Кушаверо откроется?
Читать дальше