— Скажу. Конечно, я все ему скажу. Но ты отвлекись от этого. Разве можно все время об этом думать?
— Скажи ему про рукавицы.
Я бежал по темным южносахалинским улицам. Лидинька стояла на крыльце, обхватив дверь.
ВПЕРЕД (ПРОДОЛЖЕНИЕ)
Но я сказал Игорю про рукавицы не сразу как вернулся, а на следующий день, когда мы курили в трясущемся, уходящем из-под ног тамбуре поезда Кострома — Москва.
Приехав из аэропорта, я застал Игоря, несмотря на глухую ночь, одетого, лежащего на диване лицом вниз. Я сказал, что привез краба, Игорь не ответил. Тогда я спросил, что, собственно, случилось. Игорь протянул телеграмму. В ней сообщалось, что умер отец Игоря и какого числа будут похороны.
Все последующее как-то смешалось в памяти, одновременно запомнилось и не запомнилось, как бывает всегда, когда имеешь дело со своим ли, чужим ли горем.
Сказанные Игорем утром слова: «Может, съездишь со мной? Я не видел отца пять лет, мать его бросила, все эти годы он жил один. Поедешь?»
Мучительная, молчаливая езда сквозь зеленеющую лесами Россию.
Маленькая деревня, где жил отец Игоря: десятка два старых черных домиков, белые развалины часовни, лес, начинающийся сразу же за заброшенным полем.
Кладбище, открытое ветру, как горю, поднявшиеся птицы, распахнувшаяся необозримая даль.
Желтая яма, куда невесомо поплыл опускаемый на веревках гроб.
Тихий шелест бросаемых пригоршен, недолгая работа лопат, быстро выросший холмик.
Поминки: серьезные, суровые лица, по-разному разгорающиеся на водку глаза, непрерывное наполнение мутных стаканов.
Внезапное решение Игоря сегодня же ехать обратно, горькое его бормотание: «Меня здесь никто не знает. Я здесь чужой. Чего мне здесь делать?»
Его неожиданный хохот в вагоне, по счастью, почти пустом. Игорь лупил кулаками по отшлифованным до блеска чужими задами и спинами деревянным полкам:
— Да где же он? Почему он отворачивается да поплевывает на меня? И что мне до него? Что же он не поможет, не утешит? Да существует ли он?
— Кто? — спросил я, полагая, что Игорь имеет в виду кого-то конкретного.
— Мужик Марей. — Игорь глядел на меня сухими белыми глазами.
— Мужик Марей? Это из Достоевского? — Я подумал, Игорь спятил.
— Да, — шепотом ответил Игорь. — Где он? Хоть в заячьем тулупе, хоть в кирзачах, хоть с продуктовым рюкзаком за плечами, где? Что ему за дело до моей жизни, до моих споров с приятелями, до моих несчастных заметок? Да есть ли он? Если так легко от себя отпускает? Или дело в нас? Может, мы не нужны ему? Кто мы такие? Он молчит. Неужели его больше нет? Мы одни летим в черном космосе?
— Прекрати ты истерику, — сказал я. — Кто тогда ты? Кто я? Кто Лидинька? Кто Антонина? К кому ты предъявляешь претензии? Мы — все вместе, — вернее, лучшее, что есть в каждом из нас, — это он. Это от него. Лучшее в человеке — от народа. Худшее — тоже, но надо верить в лучшее. А искусственно себя отделить, поставить вне — это легче легкого.
Игорь раскачивался в такт колесному стуку.
— Глупо от него чего-то требовать, — продолжал я, — он никому ничего не должен. Должен всегда ты! Поэтому начинать надо с себя. Это не логика, не разум, а что-то другое. Ты будешь лучше, лучше будет и он. Поэтому ты ему и должен. Потому что живешь на этой земле, говоришь на этом языке. Поэтому всегда должен. Это нельзя ставить под сомнение, наверное, единственное, что нельзя.
— Можно! — крикнул Игорь. — Я могу упасть на землю, но только уколюсь, испачкаюсь. Ты видел эту деревню, отцовский дом. Там нет жизни, она гаснет. Я сознательно уехал, бросил, отрекся, я думал что-то приобрести, но… приобрел ли? Я отрекся от него, — перешел на шепот Игорь, — но вместо него, оказывается, ничего быть не может. Я не согласен с тобой, собой его не заменить! Пустота. Отец умер, а я, видишь, даже не заплакал.
— Так бывает. Плакать не обязательно, — я тряс Игоря за плечи, он смотрел сквозь меня.
— Помнишь, — спросил он неожиданно спокойным голосом, — эпиграф Пушкина к «Евгению Онегину»?
— Нет. При чем здесь «Евгений Онегин»?
— Я помню дословно: «Исполненный тщеславия, он еще более отличался того рода гордыней, которая заставляет с одинаковым равнодушием признаваться как в добрых, так и в дурных поступках — следствие чувства превосходства, быть может воображаемого». Я долго не понимал этого эпиграфа, думал, не изменил ли здесь Пушкину его гений? Казалось бы, Евгений Онегин — и я, бывшая деревенщина, чего общего? Но вот как-то поймал себя, а ведь и я с одинаковым равнодушием — как в добрых, так и в дурных поступках… И так многие, кого я знаю. Неужели все они — лишние? Сколько же тогда на свете лишних? Отец умер, а я не плачу. И с равнодушием тебе в этом признаюсь. Так же, как могу признаться и во многом другом. Что это? Духовное падение, отсутствие Марея или просто жизнь?
Читать дальше