Парень распоясался, снял фуфайку… Прошелся по избушке. Широкоплечий, статный. Отогрелся, взгляд потеплел — рад, видно, до смерти, что набрел на тепло, нашел живую душу. Еще закурил одну. Папиросами хорошо пахло. Никитич любил поговорить с городскими людьми. Он презирал их за беспомощность в тайге; случалось, подрабатывал, провожая какую-нибудь поисковую партию, в душе подсмеивался над ними, но любил слушать их разговоры и охотно сам беседовал. Его умиляло, что они разговаривают с ним ласково, снисходительно похохатывают, а сами, оставь их одних, пропадут, как сосунки слепые. Еще интересней, когда в партии — две-три девки. Терпят, не жалуются. И всё вроде они такие же и никак не хотят, чтоб им помогали. Спят все в куче. И ничего — не безобразничают. Доведись до деревенских — греха не оберешься. А эти — ничего. А ведь бывают — одно загляденье: штаны узкие наденет, кофту какую-нибудь тесную, косынкой от мошки закутается, вся кругленькая — кукла и кукла. А ребята — ничего, как так и надо.
— Кого ищете-то?
— Где?
— Ну, ходите-то.
Парень усмехнулся себе:
— Долю.
— Доля… Она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде — вот она, в руках, а не тут-то было. — Никитич настроился было поговорить, как обычно с городскими — позаковыристей, когда внимательно слушают, когда слушают и переглядываются меж собой, а какой-нибудь возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего-нибудь запишет. А Никитич может рассуждать таким манером хоть всю ночь — только развесь уши. Свои бы, деревенские, бо́талом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп раньше. И леси́ны-то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то засохнет, а засохнет, сам засохнешь — тоска навалится и засохнешь, и не догадаешься, отчего тоска такая. — Или вот: понаедут из города с ружьями и давай направо-налево: трах-бах! — кого попало: самку — самку, самца — самца, лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а у ей двое маленьких. Подохнут. Поганое дело — душу на зверье тешить. Вот те и доля — ты говоришь, — продолжал Никитич.
Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго всматривался в темень. Сказал, как очнулся:
— Все равно весна скоро.
— Придет, никуда не денется. Садись. Закусим, чем бог послал.
Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось. Никитич подкинул в камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и все смотрел и смотрел в ночь.
— Кого ты щас там увидишь? — удивился Никитич. Ему хотелось поговорить.
— Воля, — сказал парень. И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И про волю сказал — крепко, зло и напористо. Откачнулся от окна.
— Дай еще выпить, отец. — Расстегнул ворот черной сатиновой рубахи, громко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил. — Душа просит.
— Поел бы, а то с голодухи-то развезет.
— Не развезет. Меня не развезет. — И ласково и крепко приобнял старика за шею. И пропел:
А в камере смертной,
Сырой и холодной,
Седой появился старик…
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным блеском.
— Выпьем, добрый человек!
— Наскучал один-то, — Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть. — Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге — поганое дело.
— Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять «остыли». И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил. Но вспоминать ему это «что-то» не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал — не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся.
— Охота жить, отец.
— Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А уж мне скоро…
— Охота жить! — упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика. — Ты ее не знаешь, жизнь. Она… — Подумал, стиснул зубы: — Она — дорогуша. Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
— Ты про жись, как все одно про бабу.
— Бабы — дешевки. — Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому теперь хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
Читать дальше