— Как ледяная пружина, страшная сила, — говорил Ченцов, держа дрожащими пальцами зажженную спичку, и, раздувая ноздри, с ужасом глядел в дальний угол, куда уползла змея.
— Погреться хотел, ночью холодно ему, голый, — зевая, сказал Поляков.
Оказалось, что желтобрюхи поселились во многих пустых блиндажах, а теперь, когда в блиндажи пришли люди, не собирались уходить.
Они шуршали за дощатой обшивкой, шумели, возились.
Городские их до судорог боялись, некоторые даже не хотели спать в блиндажах, хотя желтобрюхие полозы были безвредны, те же ужи. Больше вредили крошечные полевые мыши. Они стремились пробраться к солдатским сухарям, прогрызали мешки, добирались до кусочков сахару, заложенных в белые торбочки: докторша объяснила, что мыши разносят печеночную болезнь: «туляремия», — сказала она.
В годы войны этих мышей развелось великое множество, так как в местах боев зерно часто оставалось неубранным, и урожай на полях собирали мыши. На рассвете ополченцы видели, как желтобрюх устроил охоту на мышей: он долго таился неподвижно, мышь все ближе металась возле него, хлопотала над ченцовским мешком. Вдруг желтобрюх прянул, мышь пискнула ужасным голосом, собрав в этот писк весь ужас кончины, и желтобрюх, шурша, ушел с ней за доски.
— Он у нас будет, вроде кота, мышей ловить, вы его, ребята, не секите штыками, — сказал Поляков, — безвредная тварь, одна видимость, что гадина.
Желтобрюх сразу понял Полякова и поверил людям, он перестал таиться, ползал по блиндажу, приходил, уходил, а намаявшись, ложился отдыхать у стенки, за поляковским сундуком.
Вечером, когда в земляной полутьме блиндажа вспыхнули пыльные столбы косого солнечного света и зажелтел янтарь смолы, выступавшей из досок, ополченцы увидели необычайную вещь.
Сергей перечитывал в это время письмо, Поляков тихонько тронул его руку и шепнул:
— Гляди-ка.
Сергей поднял глаза и рассеянно огляделся. Он не утирал слез, так как знал, что в полутьме блиндажа никто не увидит его заплаканных глаз, в сотый раз напряженно вчитывающихся в строки письма.
Каска, висевшая в углу, покачивалась и звенела. Густой, сжатый столб света освещал ее. Сергей увидел, что каску раскачивает желтобрюх, он казался медным в свете солнца. Присмотревшись, Сергей увидел, что змея медленно, с тяжелым усилием, выползала из своей шкурки, и новая кожа на ней казалась потной, блестела, как молодой каштан. Не дыша, следили люди за работой змеи: вот-вот, казалось, она закряхтит, пожалуется — очень уж тяжело и медленно вылезать из крепкого, мертвого чехла. Этот тихий полусумрак, пронзенный светом, и это никем невиданное зрелище — змея, доверчиво, в присутствии людей, меняющая кожу, — все это захватило солдат.
Притихшие, сидели они, и казалось, в них вошел вечерний пыльный, сухой свет, и все кругом было задумчиво, молчало. И вот в эту тихую минуту отчаянно крикнул часовой:
— Старшина, немцы!
И тотчас послышались один за другим два глухих удара, и блиндаж ухнул, вздрогнул, заполнился серой пылью.
Это немецкая дальнобойная артиллерия начала пристрелку с левобережного донского плацдарма.
22
В пыльный, жаркий августовский вечер в просторной комнате станичной школы за большим конторским столом сидел командир немецкой гренадерской дивизии генерал Веллер {76} , тонкогубый человек с длинным костистым лицом.
Он просматривал лежавшие на столе бумаги, делая пометки на оперативной карте и отбрасывая в угол стола прочитанные донесения.
Работал он с чувством человека, знающего, что главное дело им уже сделано и текущие доделки не могут ни повлиять на предстоящие события, ни изменить их ход.
Мысли генерала, утомленного разработкой подробностей предстоящей операции, то и дело обращались к общему ходу событий прошедших месяцев и складывались так, словно он уже подготавливал мемуары, конспектировал свои размышления для учебников военного дела.
Финальная картина драмы, разыгранной гренадерами, танкистами и мотопехотой на просторном театре степной войны, вскоре завершится на берегах Волги; и генерала не оставляло волнение при мыслях о последних днях невиданной в истории войн кампании. Он ощущал край русской земли, он видел за Волгой начало Азии. Будь генерал философом и психологом, он, вероятно, задумался бы над тем, что это ощущение, такое радостное для него, должно неминуемо породить в русских иное, грозное, мощное чувство.
Но он не был философом, он был пехотным генералом. Он хранил в душе некую сладостную мысль и сегодня дал ей волю. Удовлетворение он найдет не в почестях, а в суровой солдатской простоте, с которой он подымает славу Германии. Он тешил себя соединением двух полюсов — власти и солдатского подчинения, военного успеха и смиренного выполнения приказов, диктаторских поступков и ефрейторской исполнительности. В этой игре всесилия и покорности, в единстве власти и подчинения была душевная утеха, сладость и горечь его жизни.
Читать дальше