— Догадываюсь, — ответил Бестужев. — Ваше бюро или ячейка, или комитет, я уж и не знаю, как точно назвать, порешило, видимо, прежде чем меня вытурить, выказать свою чуткость.
Когда он даже и не хотел иронизировать, все равно его голос, его манера держаться, глядеть на собеседника через прямоугольные стекла золотого пенсне, чуть наклонив голову, — все отдавало каким-то врожденным изяществом и тонкой иронией. Он никогда не повышал тона, никогда не выходил из себя, никогда никому не говорил неприятностей, но всякий чувствовал, что Бестужев снисходит до него даже в этой безукоризненной любезности.
— Вы меня пришли прощупать, — продолжал Бестужев, — но зачем? Все знают, что я отпрыск дворянского рода и уж по этому одному подлежу изгнанию. Хотя за что бы? Вы прекрасно знаете, что не я выбрал своих родителей.
— Всяк отвечает за свою деятельность, однако классовый подход к оценке личности мы не может игнорировать.
— Я так и знал, что вы это скажете.
Он поправил четырехгранное пенсне на золотой дужке и крикнул:
— Катиш!
По тому, как она взглянула на Бестужева, Пахарев понял, что она его раба.
— Принеси нам чего-нибудь, — сказал ей Бестужев.
Катиш поставила вино в очень красивой бутылке с длинным горлышком и позолоченной наклейкой.
— Заграничное, — сказал Бестужев. — Привыкаем понемножку ко всему заграничному и ко всему богатому.
Пахарев не притронулся к бокалу. Бестужев стал пить один.
— Почти все вы убеждены, что вот-вот наступит рай, только бы отделаться от «вредных элементов»… Но еретики всегда будут, это неизбежно… Двух листов одинаковых нет не только на дереве, в лесу, но во всех лесах Вселенной… Молчаливо признаются неравное индивидуальное дарование, неравная трудоспособность как природные дарования. Но ведь это право быть выше другого — право на неравенство, Вы его не сможете уничтожить.
— Старые сказки — будто мы за нивелировку личностей. Наоборот. Мы освобождаем всех для расцвета их индивидуальных качеств. Свобода всех является условием освобождения отдельной личности… И мы живем сейчас для освобождения всех.
— Только и слышишь: «Мы живем для всех, для будущего». Точно не было до нас людей, которые жили для всех, для будущего. Это вечное ожидание будущего еще осмеяно было Герценом. И кто знает, каково оно, это будущее. Не изумится ли, не содрогнется ли еще много раз мир от всевозможных катаклизмов… Конечно, вас спасает вера. Вера движет горами. В основе коллективистского мировоззрения вашего тоже лежит древняя схоластическая вера в наступление рая и в земное преодоление человеческой трагедии. Старо, старо, батюшка мой! Старо как сам мир. Да, научный социализм, как и утопический, двигается верою. Именно вера эта создает представление о чудесном спасении человечества.
— Что ж, эта вера — не иллюзия, она покоится на точном предвидении… Кто скорее поймет неизбежность исчезновения одряхлевшего мира, тот скорее найдет самого себя и уверует в обновленный мир.
— Найти себя — это не так просто, — ответил Бестужев грустно, — отцы наши были не глупее нас, а потерялись…
Он выпил еще, стал возбужденнее. Поднялся и зашагал по комнате.
— Скажу вам как на духу… Восстание безгласных некогда масс потрясает меня своей грандиозностью… Кто был ничем, стал всем, это верно. И это самое значительное событие в современной жизни народов, в котором скрыты пути грядущего человечества. Однако я не виноват, если вижу все стороны этого явления. Не виноват!
В комнату то и дело входила Катиш и делала ему угрожающие знаки, на которые он не обращал никакого внимания и продолжал свое:
— Я вижу всю глубину здравого смысла в новой доктрине. Нельзя требовать от человека «будь хорош», если он попросту голоден. Надо сперва его накормить. Это — первый шаг к справедливости. Состраданием, проповедуемым церковью и гуманистами, ведь никого не накормишь. С теоретической стороны, стало быть, новая доктрина — самая высокая в новой философии. Все важные проблемы узлом стянуты в ней. И этот великий мыслитель (он указал на портрет Достоевского) — ярый враг социализма, однако болел им всю жизнь и даже за него поплатился каторгой, выходит, крепок этот орешек. Значат, третьего пути нету. Я принимаю гремящую бурю века. «Ветер, ветер, на всем белом свете!». Но, Пахарев, поймите, ее могу я и не видеть уязвимых сторон торжествующего мира… Не могу, вот мое проклятье.
— Не кричи! — прошептала из двери Катиш. — Стены и те слышат нынче…
Читать дальше