— Нету.
— Ноги отморозишь.
Я развел руками.
— Ладно, постукивай тихонько по полу, чтобы пальцы не схватило, — милостиво разрешил летчик. — Только эту штуку, — он подвел меня к задней кабине и указал на, толстенный штырь, торчавший откуда-то снизу, — эту штуковину не дай бог задеть или, тем более, зажать коленями.
Уже в полете я без труда понял, что это был контрольный руль управления, предназначавшийся для инструктора, — буква «У» в обозначении марки самолета значит «учебный»…
Я не скучал во время первого своего полета. Поглядывал наверх — чуть шею не вывернул, — «мессершмитты» предусмотрительно не появились. Деликатно толкал сапогами дно и следил при этом, чтобы ноги не мешали рулю, дублировавшему все движения того, главного руля, с помощью которого управлял самолетом летчик.
Мчались мы низехонько, сперва над дорогой, потом над озером, потом снова над дорогой, и долетели благополучно. Ощущение было такое же, как от очень быстрой езды на машине, только совсем не трясло.
И вот, пока ровно стрекотал мотор, я, чтобы не думать о воздушном бое с парочкой истребителей, перебирал дни, проведенные дома, и то, как я разносил по адресам посылки, и в одном доме совсем прозрачный, истонченный человек непонятного возраста, закутанный в шубу, никак не соглашался отпустить меня без стакана чаю и вынес на прекрасном фарфоровом блюдечке сахар, наколотый на микроскопические и на удивление одинаковые кусочки, и как в другом месте меня долго не хотели впускать, а потом долго недоверчиво прощупывали взглядами, предполагая, что я вручил им н е в с е, что было им послано… И мысли, все снова и снова, упрямо возвращались к встрече с Иркой и к тому разговору у нас дома.
Одни — так, другие — так… иначе быть не может…
Одни — так, другие — так… всегда было… Всегда будет?..
Сама того не подозревая, няня подвела меня к той же проблеме, к какой более настойчиво — и со своей стороны — подводил политрук: нельзя подгонять любого и каждого под некий условный образец, не оловянные же они, живые, нельзя по собственному наитию красить одного черной краской, другого — белой…
Ошибиться просто, а за каждой ошибкой — жизнь человека. Так что, будь любезен, разберись сперва тщательно.
Любопытно: оказывается, политрук солидарен не только с высокопринципиальной мамой, но и с вовсе, казалось бы, не принципиальной няней тоже — правда в другом, но не менее существенном вопросе.
Мой военный мир и мир домашний окончательно смыкались в единый круг.
Как я понял впоследствии, существовало еще одно сходство между ними: как и политрук, няня отнюдь не была «добренькой». Она широко смотрела на вещи, и это вовсе не удивительно для того, кто трудился всю жизнь не покладая рук, — удивительно было бы обратное. Она могла простить ошибку, и не одну, в том числе и крупную ошибку, — женщина как-никак. Но к тому, что имело масштаб и весомость истины, в том числе ко всему, что так или иначе касалось оценки блокады в целом, она, как и большинство ленинградцев, относилась крайне серьезно.
Когда несколько лет спустя после конца войны стали собирать деньги на памятник защитникам города, моя старенькая уже и слабая няня, выходившая только в сквер напротив погреться на солнышке, спросила меня как-то утром:
— Ты будешь вносить на памятник?
— Конечно, — ответил я. — После получки.
— И за меня внеси. Сколько сможешь.
Я внес за нас обоих и еще за маму — ее не было к тому времени в живых.
Всю сумму — на нянино имя.
Теперь немного мистики, и с войной мы покончим.
Дело, в сущности, вот в чем: я убежден, что только благодаря няниному благословению и ее постоянному присутствию рядом со мной, где бы я ни находился, я уцелел во время войны и даже не был ранен — то есть моя фронтовая судьба оказалась судьбой исключительной.
Под благословением я имею в виду не какую-то разовую акцию, не напутствие перед уходом в армию, а некое средоточие, по случаю грозового часа, всего того, что няня каждый день стремилась мне дать.
Конечно, контузия — штука тоже малоприятная. Меня дважды засыпало землей, один раз в дни отступления, в сорок первом, а потом уже в сорок третьем. После второй контузии я долго не мог оправиться, нет-нет да и выключусь на полдня, на день — так страшно, разламываясь, болела голова. Но с годами боли становились всё реже, а повышенная раздражительность да необузданные нервные вспышки — это такая малость в сравнении с судьбой моих погибших товарищей или тех, кто стал инвалидом…
Читать дальше