Рано утром, как только погас фонарь, мы услышали звон — на площади били куском железа по подвешенному рельсу.
— Помощники смерти! Айда в колонну за баландой! — гнал нас полицай.
Не меньше часа стояли мы потом на площади. Из комендатуры вышло и направилось к нам несколько гитлеровцев. Проходя мимо колонны, один из них — на груди его блестели кресты и другие регалии — бросил на землю недокуренную сигарету. Пленный шагнул из колонны, чтобы поднять окурок, фашист, очевидно, только этого и ждал, — резко развернувшись, он ударил пленного кулаком и еще раз до блеска начищенным сапогом. Потом приказал полицаю:
— Тащи его в карцер, там я с ним рассчитаюсь.
Офицеры ощупывали людей, заглядывали в рот, спрашивали, нет ли среди пленных автомехаников, автослесарей, стекольщиков, садовника, огородника. На последние должности охотников не нашлось, — работать пришлось бы у Шульца, у него здесь был обширный огород, прекрасные цветочные клумбы, а всем известно, что никто еще не ушел от него живым.
Вооруженный автоматом немецкий солдат привел на площадь нескольких пленных в наручниках, приговоренных комендантом к порке: кому двадцать ударов, кому тридцать, а одному, как раз самому слабому на вид, — пятьдесят. Я стоял опустив голову и закусив губы. Меня подтолкнул Аверов:
— Будь осторожен! Так стоять запрещено. Все обязаны смотреть туда, где происходит экзекуция.
Свистели плети, опускаясь на человеческие тела, разрывая кожу и рассекая мышцы. Из открытого окна комендатуры неслись звуки до боли знакомой музыки. Что же это?
— Полонез Огинского, — как бы угадав мои мысли, подсказал Аверов.
Нежная цветочная клумба — и заряд дроби, всаженный в тело пленного, собиравшего воронью пищу на снегу… Полонез Огинского — и в кровь исполосованные спины истязаемых людей… А возле меня, слышу, говорят, что сегодня счастливый день — никого не расстреляли, никого не повесили, никто из избитых не умер.
Быть может, и теперь, много лет спустя, сидит где-нибудь старик Шульц, слушает музыку и наблюдает за садовником, поливающим его любимую клумбу… Именем тысяч невинно загубленных и замученных заклинаю: не спускайте глаз с этого чудовища! Не спускайте с него глаз, даже если увидите, что он кормит белых голубей…
Мои друзья получили разрешение посещать нас. У Тихона приподнятое настроение — ему удалось наладить связь с «монашкой». Он пока бежать не собирается, а Глеб готов хоть сейчас. Я попросил Тихона отдать мне ржавую банку бобовых консервов, спрятанную на чердаке, а с Глебом условился: если нас опять поведут на работу и я не вернусь, значит, я прячусь в развалинах по ту сторону лагеря; как стемнеет, переберусь в лесок и буду ждать его там до полуночи. Если он к тому времени не придет, уйду один.
Спустя несколько дней двое полицаев повели нас через ближние к леску ворота. Сразу же за колючей оградой тянулась дорога, у которой стоял полуразрушенный каменный дом. Это были те самые развалины, о которых я говорил Глебу. До полудня мы собирали вокруг лагеря на дороге, согретой по-летнему жарким солнцем, пожелтевшие бумажки, куски железа, щепки. Возвращались в лагерь вразброд.
Проходя мимо разбитого дома, я незаметно юркнул туда и, прильнув глазами к щели, следил за нашими до тех пор, пока они не вошли в ворота, где стоял немецкий часовой. Никто их не пересчитал, моего исчезновенья не заметили. Будь на мне другая одежда, я немедленно направился бы к леску.
Добравшись до ступенек, я спустился в подвал, полный мусора, битого кирпича, глины, тряпья, где стоял дурманящий запах гнили и сырости. Как я ни старался отвлечься, мысли неизменно возвращались к Аверову и Шумову. Неужели они еще не спохватились, что я исчез? Сейчас они входят в барак, берутся за свои котелки — они стоят рядом на нарах… Хорошо, что котелок со мной! Будь он там, меня стали бы звать — бери, мол, свой котелок…
Как тянется время! Полжизни я отдал бы за то, чтобы быстрее стемнело, чтобы хлынул ливень, чтобы разразился ураган… Где там! Солнце в самом зените, а небо такое глубокое и чистое, каким оно уже очень давно не было. Даже легкий ветерок не шелохнет тонкие стебельки трав.
Я нашел острый кусок железа, положил банку консервов на тряпку, другой тряпкой обмотал правую руку и стал тихонько бить ею по железу. Напрасно я боялся, что бобы испортились, — как они чудесно пахнут! Я набрал ложку, вторую, третью… Стоп! Больше нельзя. Эта банка — мое питание на первые два-три дня.
Читать дальше