Героем Карл никогда не был. Разъяренного кота испугалась не только ленивая муха, но и доблестный фельдфебель гитлеровской армии: он отступил на заранее подготовленные позиции. Но обида, считает Карл, нанесена не только ему, а в его лице самому фюреру, которого он здесь представляет. А этого допустить никоим образом нельзя. Он приказывает:
— Господин гауптман, через минуту кот должен висеть на дереве напротив окна.
— Разрешите… — Главврача начинает душить тяжелый кашель заядлого курильщика.
— Не разрешаю. Приказываю!
Крамец разводит руками, густо поросшими рыжей щетиной.
— Понимаю, господин фельдфебель. Но вы ведь сами видите, он не подпускает к себе чужих.
— В таком случае вы его повесите сами. Слышите? Я жду!
Еще в Могилевском лагере доктор Зоринкин как-то сказал: «При таком голодании действует совсем иной календарь. Сейчас невозможно вести счет времени днями и неделями. Здесь вечностью кажутся минуты, потому что каждая приносит невыносимые страдания».
Но когда Алвардян пытался наложить на себя руки, этот же доктор, сам от слабости едва шевеля губами, втолковывал ему: «Есть вещи более страшные, чем голод, — это безнадежность, отчаяние, когда в твоем исхудавшем, истощенном теле не осталось места ни для каких чувств, кроме страха. Так бывает, когда ты уже не способен осознать, что жизнь действительно непобедима, что презрение сильнее смерти, что никогда и никому не дозволено сказать — все кончено. Никогда, ибо может прийти то, что называется вторым дыханием».
Как не вспомнить эти несколько высокопарные, но от сердца идущие слова, когда ты видишь вокруг себя людей, которые ради спасения собственной шкуры продались врагу! А они как раз и лечатся в этом лазарете.
Днем, когда они натягивают на себя ненавистные серо-зеленые мундиры, я знаю твердо: у каждого из них душа черна, как сажа, и не сегодня завтра они обагрят свои руки кровью братьев. В эти часы я проклинаю жизнь: мне приходится выносить мусор, мыть полы — обслуживать врагов.
Но вот наступает ночь, и, словно повинуясь взмаху волшебной палочки, кое-кто из этих людей меняется: очевидно, темнота помогает им освободиться не только от постылой одежды. Проходит вечер, другой, я прислушиваюсь и не верю ушам своим. О чем бы здесь ни говорили, все всегда сводится к разговору о еде, и все же один вчера вслух высказал то, о чем, быть может, думают и еще некоторые. Со стоном у него вырвалось: «Лучше бы уж мне околеть в лагере».
На чью-то реплику, что, мол, голод не тетка, немедленно из противоположного угла палаты последовало возражение:
— Не всегда. Вот вернусь и, если захотите, расскажу вам правдивую историю.
Что я знаю о человеке, который собирается доказать, что есть нечто более могущественное, чем голод? Он похож на мастерового. Тихий, скромный, с умными глазами и добродушной улыбкой, обнажающей белые, выпуклые, как дольки чеснока, зубы. Этого очень мало, чтобы судить о человеке. Его фамилия Хромов. Иван Хромов. Он здесь всего несколько дней. За это время он успел починить остановившиеся часы, наладить сломанный шприц, вырезать из щепок фишки для домино. Привычка рабочего человека ко всякой вещи подходить с одной меркой — а нельзя ли ее исправить, переделать, улучшить?
И этот же Хромов назначен командиром отделения «добровольцев». Как и на Аверове, на нем погоны унтер-офицера. Какой же из двух Хромовых возьмет сейчас верх? Что он собирается рассказать?
Я прикорнул на полу возле окна. В проходе между койками узкая полоска лунного света. А за окнами медленно плывет ночь. Как дым в морозный день, над крышами завивается легкий туман.
Хромов возвращается, укладывается поудобнее на своей койке, закуривает. Когда он затягивается, тлеющий огонек самокрутки освещает стянутые к переносице брови, сомкнутые веки и морщины на юношеском лбу. Может, он клянет себя за излишнюю словоохотливость? Но, по-видимому, он уже не властен над собой и, отлично понимая, чем он рискует, отбрасывает прочь сомнения и высказывает то, что долго копилось в душе.
— Служил я в оружейной мастерской, в пулеметной роте, — начинает Хромов, — стояли мы под Москвой, в Серпухове. Сам я родом из Костромской области. Наш хлеб — это лес. Куда ни глянь, кругом лес. До армии я большого города и в глаза не видал. На службе, особенно на первых порах, приходилось мне не сладко. Рассказывают о замке пулемета «максим», а я мыслями на вечерке в соседней деревне. После карантина все просят увольнительные в город, а я ищу уголок потише да потемнее.
Читать дальше