— Все они, большевики, дома не обедают, боя-ятся! — осторожно зашептала полковница. — Боятся, мышьяку подсыплют им… Что ж, и не раздевается, когда спит-то?
— Нет, раздевается.
— Не пове-ерю! И не раздевается, они никогда не раздеваются, нехристи.
Крысье лицо с седыми усиками потемнело; сжав высохшие кулачки и положив их один на другой, полковница зашипела, смотря на образ в углу:
— Уж дожду-усь, дождусь, когда из них кишочки пускать будут!
Туся посмотрела на старенькую полковницу, и ей стало страшно. Она представила себе Василия Петровича лежащим на полу и кого-то, кто пускает из него кишочки. И просяще протянула:
— Не на-адо-о! Евдокия Борисовна, не на-до-о!
— Надо! Надо! Надо! — застучала кулачком о кулачок полковница. — Вы смотрите в оба, неспроста вселился он, неспроста.
По стене над туалетным столиком были размещены в три яруса фотографические карточки. Вверху висел в вишневой рамке корнет на вороном коне. Под ним — еще корнеты, поручики, юнкера; ниже — карточки актеров в задумчивых позах, и совсем низко, под актерами, — несколько дешевеньких фотографий людей в кожах. Эти три яруса карточек над туалетным столиком Туси были тремя эпохами ее жизни. За месяцами и годами шпорного звона, вечеров, свиданий и встреч наступили годы без кондитерских и балов, с ослеплыми без магазинов улицами, когда только у актеров остались смокинги и разглаженные брючки, и только в них еще, казалось, теплилась так внезапно отошедшая в прошлое прекрасная, блистающая огнями жизнь. Потом пришли люди чужие, незнакомые, в кожаных куртках и галифе, с витыми шнурами наганов. Они не сторонились при встрече и не говорили галантное: «Ах, простите!» От них пахло ветром и паровозом. Туся сперва пугалась их, но… под кожами стучало все то же глупое, а быть может, мудрое сердце человеческое.
— Почему вы никогда со мной не разговариваете? — повернулась Туся от туалетного столика к Василию Петровичу.
Василий Петрович только что пришел и возился у стола, вытаскивая из портфеля бумаги.
На вопрос Туси он посмотрел на нее так, как будто в первый раз ее увидал. Пропустил сквозь пальцы густую шевелюру и улыбнулся.
— Не разговариваю? Гмм… Ну давайте разговаривать!
У Туси было серьезное лицо.
— Знаете что? Налаживайте чай, а у меня есть конфеты, — весело заговорил Василий Петрович, — и… будем разговаривать!
Из кармана шинели он вытащил горсть конфет и рассыпал их по столу.
— Вот, видите!..
Никогда Туся с такою заботливостью не хлопотала, приготовляя чай. Накрыла стол чистой скатертью и для конфет поставила вазочку с длинной ножкой, похожую на одуванчик.
— Совсем как по-настоящему! — улыбнулся Василий Петрович и спросил: — Сколько вам лет?
— Мне? Двадцать четыре.
Брови Василия Петровича изумленно пошли вверх, но он ничего не сказал. Отошел к туалетному столику и стал рассматривать фотографии: корнетов, актеров, поручиков…
— Это все ваши знакомые?
А Туся мучительно думала: «Зачем он рассматривает? Зачем я не убрала все эти карточки?» В первый раз, словно крупная дождевая капля, упала откуда-то мысль о жизни, прожитой не так. Туся умоляющими глазами потянулась к Василию Петровичу, как бы говоря: не надо, не надо об этом!
В одиннадцать Василий Петрович, отодвинув пустой стакан, потянулся к портфелю. В движении его руки, отставившей стакан, было невысказанное:
— Ну-с, поговорили?! Теперь не мешайте мне!
И у Туси было ощущение, будто и ее куда-то в сторону отодвинула эта рука. Так освобождают рабочий стол от ненужных бумаг, перед тем как приняться за работу.
Вытащив из портфеля бумаги, Василий Петрович чему-то улыбнулся и засвистел. Из-за ширмочек Туся долго, с тоской смотрела на его четкий профиль.
Так прошло какое-то количество дней.
Как воры, крадущиеся в темноте, в город вползли тайные слухи о наступлении белых. Полковница стала чаще наведываться в комнату к Тусе и спрашивала:
— Сбежал, аль тут еще?
Василий Петрович исчез накануне той ночи, когда на город, в сырую предрассветную тьму прыгнул первый тяжелый вздох орудия, а наутро в покинутый красными город вошли белые.
В комнате после него остались две книги и постель. В одной из книг Туся нашла недописанное письмо. Письмо начиналось словами: «Моя родная Катерина…»
Василий Петрович писал о своей жизни в новом для него городе, о товарищах по работе и о многом еще. Туся жадно глотала слово за словом и от каждой строчки возвращалась к первым словам: «Моя родная Катерина…» Образ незнакомой женщины вставал из письма — властно и неотвязно. С ней говорил Василий Петрович как равный с равным. Каждое слово его было простым и мужественным. Ни «Китти», ни «Каток», ни «Катюша».
Читать дальше