— А ну давай шибче! — командовал возчик. — Ну ты, ячменна кладь! Ломом тебя по башке!.. Фу ты черт, втепались! Вморозило их али как?
Из тумана и влажной изморози, неверная, шаткая, возникла фигура. Михеич окликнул:
— Стой! Слышишь, милый человек, подсоби! Вкатюрились мы тут, бельмо ей на глаз! Подтолкни!
Горшенин послушно и молча подошел к Пушкареву, ухватился за задок саней. По крику Михеича оба, не различая друг друга в лицо, но касаясь плечами, локтями, стали толкать сани. Михеич зло понукал не то их, не то лошадь. Горшенин поскользнулся. Пушкарев его поддержал, и тот, отпуская сани, сказал:
— Спасибо!
— Несчастная лошадь…
Пушкареву вдруг показался необъяснимым и важным этот случайный обмен словами с невидимым чужим человеком посреди ледовой реки, готовой сорваться и бесследно стереть среди пены и льдов эту встречу, саму память о ней, слабый человеческий голос, и пока они вместе, еще не разошлись, не пропали, могут обернуться друг к другу, поведать о своем, сокровенном. Он-то о Маше, а этот, другой, о чем?
На берегу, на съезде, вспыхнули фары. Лизнули дорогу. Выкатили на лед. Понеслись, увеличиваясь, ослепляя. Были уже близко вместе с ровным тяжелым рокотом двигателя. Михеич, выскочил, замахал руками. Грузовик накатился и встал, уперев бело-огненные фары в оскаленную лошадиную голову со сверкающим слезным глазом. Шофер выпрыгнул из кабины. Михеич кинулся ему объяснять.
— А магарыч будет? — хохотнул шофер в пушистой, волчьего меха шапке. — За простой! Мне груз везти на насосную, а ты со своим конягой путаешься!.. Ну ладно, сейчас дело будет!
Ловко и весело, словно радуясь, извлек из-под сиденья толстенный трос, набросил петлю на крюк «магируса», попадая шапкой в бьющий, алмазный свет фар. Другой конец проволок над лошадиной спиной, сквозь оглобли. Охватил им полоз саней. Пушкарев, узнавая Солдатова, хоронился в тень. Мимолетно подумал: «Янпольский послал машины… Начались ночные рейсы на станцию!»
— Ну вы, кавалерия, отвали! — крикнул шофер из кабины. Стал пятить машину. Лошадь визжала и билась, чувствуя у тела напряженный, гудящий трос. Сани хрустнули, вырвались из капкана. Рывком, поддав лошадь, вынеслись на дорогу.
— Ой, ловко! — ликовал Михеич, подскакивая на подножку. — Ну ловко, ячменна кладь!
— Ладно, дед, не хвали! Сила в моторе…
Шофер убрал трос, прыгнул в кабину и погнал «магирус», врезаясь во тьму, неся впереди снопы драгоценного света. Михеич, счастливо чмокая, уселся на ворох венков, покатил по дороге.
Пушкарев и Горшенин еще постояли на месте и молча разошлись. Пушкарев — за удалявшимися санями, звякающими чем-то печально и тихо. Горшенин — за исчезающим светом машины.
Мать, изнуренная за день, спит за стеной. Ночная лампа горит. Столик с лекарствами, с чашками, с оброненной серебряной ложечкой. Старый шкаф с отцовскими книгами отражает в стекле красноватый огонь. На кровати, на высоких подушках, утонув маленьким, сморщенным лицом, бабушка в забытьи. Горшенин, обессиленный нескончаемым течением ночи, смотрит беспомощно, как выгорают в этом маленьком любимом лице последние капли жизни.
Ему показалось, что она задремала. Задышала тише, спокойней. Выключил свет, прислушиваясь к ее близким вздохам. Лежал, боясь заснуть. Но его усыпляло, устремляло в слепое скольжение сна.
Проснулся от внезапного, чуть слышного звука внутри себя, похожего на легкий хруст сухой обломившейся ветки. Лежал, не раскрывая глаз, зная не разумом, не страхом, а всей возникшей в нем тишиной, что это случилось.
Он медленно протянул во тьме руку. Нащупал лампу. Включил. Медленно повернул голову вдоль шкафа с отраженным в книгах огнем, вдоль столика с чашками и оброненной серебряной ложечкой, на кровать, на подушки, где темнело маленькое, уже не дышащее, беззащитное, не нуждавшееся в защите лицо.
Горшенин встал. Осторожно прошел босиком в соседнюю комнату. Включил свет.
— Мама, — позвал он. — Мама…
Утром бабушка, маленькая, убранная, в белом платочке, лежала на постели, укрытая пледом. Окруженная предметами, сопутствовавшими ей весь век ее жизни. Узорная, из разноцветных стекол лампа на бронзовых потемнелых цепях. Старинный буфет с едва золотящимися чашками и тарелками — остаток свадебного, поколотого наполовину сервиза. Разросшийся цветок на окне, который посадила когда-то. Истертый коврик с маками — давнишнее ее рукоделие. Стояли под кроватью ее стоптанные шлепанцы, а в углу — отполированная прикосновениями сосновая палочка.
Читать дальше