Дашке он передал с дружками, чтоб приходила, как смеркнется, к звонцовским овинам.
Девка узнала – неделю ночами опаивала подушку.
Неделю в урочный час Мирон ходил из Ольховского починка к овинам.
На седьмой день она пришла. В темени безлунной ее не было видно, но парень знал, что пришла. Пришла и стоит под старой березой со сломанной ветровалом макушкой. Он окаменел и ждал, вбирая глазами темь вместе с березой, вместе с ней, любушкой Дарьей.
И она спросила из непроглядности:
– Что сказать-то хотел?
Он послабил грудь, чтоб можно было выдохнуть, и выдохнул с тяжелым спокойствием:
– Сказать хотел, что живой.
Вскрикнула она тут, как раненая птица кричит – голос-то его услыхала...
И ничего больше нету. Ничегошеньки вокруг. Только они двое, только слезы да его глухое покашливание – боялся солдат всхлипнуть ненароком. Подходила к нему Дарья, а ноги не держали. Он взял ее на руки и понес. У обоих голова кругом, но она смекнула, что плывет на Мироновых руках в сторону Ольховского починка.
– Что ж мы, как тати? – прошептала. – Грешно это – ночком да тишком...
Он остановился, подумал и поставил ее наземь.
– Мне, Дашута, воровать нечего – свое беру... Завтра днем приеду за тобой, жди.
Дарьин отец выслушал горький попрек Никодима Карякина, хмуро намотал на руку вожжи, кликнул жену, и они пешком пошли в Ольховский починок.
Воротились скоро. Срамницу дочь не волочили за собой по пыли. В Звонцы вошли красные от стыдобушки да от глухой ярости на Мирона, от высказанных беспутнице родительских проклятий. Дарья забилась в угол пимокатовой избы, а сам Мирон стоял могучий и бледный. Слова единого не обронил, только заступал дорогу отцу, когда тот, не помня себя, кидался душить срамницу.
Теперь они шли сельским порядком и сторожились поднять глаза, чуя на себе взгляды из каждого окошка. Известное дело – деревня, у нее все воро́ты полороты.
Звонцы, понятно, осудачили, озлоязычили неслыханное посрамление Карякиных. Всякой алалы хватало насчет Дарьиного коварства. Кто хихикал в рукав, а кто и в голос гоготал, тыча пальцем в карякинское подворье: орогатили тёпу, из-под носа увели, почитай, из постели вынули!
Другие девку да малого осуждали: «Средь бела дня! За неделю до свадьбы!».
– В старые времена, – строжились старые люди, – за этакое лиходейство мордовский суд чинили – налимов кормить посылали...
– Горазд! – одобрительно качали головами иные, особенно из тех, кто сам душой не лих. – Ох, горазд, провор! Да у кого – у самих Карякиных девку спроворил!
– Знать, нешуточная меж ними сердечность, ежели Мирошка встреч карякинского топора идет...
Мир так и порешил: корень всему – любовь. А коли она, окаянная, встряла меж людьми, то остальным и прочим делать тут, можно сказать, неча. К тому ж первая ночка после покражи промигнула, они, голубки, постельку, должно, истолкли, поутешились... Так что любитеся, как писано, и плодитеся, да свадьбу, черти, сыграть не позабудьте – за утехами-то.
А карякинская изба вроде даже потемнела и ужалась от горя. Люди глядели на избу как на упокойный дом. Тихо в нем было, словно взаправду хозяева повымирали. Звонцы на покос двинули – у Карякиных ворота не скрипнули, кобель не взлаял.
Ворота скрипнули на третью ночь, пропустив верткую, оглядчивую тень. Под звездами что-то слабо блеснуло – и снова покой, только на ближнем займище коростель трещоткой наяривал.
Утром у карякинских ворот остановился чубарый, запряженный в кошёвку. Хмурый Мирон, не выпуская вожжей, спихнул наземь, как куль, связанного по рукам и ногам Федьку, рядом кинул топор и развернул коня.
Федькино обличье было распахано. В кровищи и Миронова гимнастерка: бритвенной остроты топор жикнул ему по плечу, отвалив лохмот кожи.
– По смерть тебя, Мироха, не забуду, – гнусавил расквашенным носом бывший жених. – Свиным голосом петь заставлю...
На этот раз старые люди не пеняли молодым старым времечком. Оно и новое – время-то – тоже ай да ну!
– Ежели Мирошка все фронты-окопы перемог, – судачили старики, – да ежели он, провор, из мертвых поднялся, дак Федьке надо бы утереться.
И знать старики те не знали, какая зверина страхолюдная залегла в душе человеческой, будто в логове.
– Ничо-о, – за хмельной чарой повторял Федька отцу, – я их, сволочужек, обоих укатаю. Христарадничать пойдут! Я им такое разорище устрою!..
У сворота, от которого дорога ныряла в дурнолесье, мерин заполошно захрапел, замотал головой, желая оборвать на себе сбрую.
Читать дальше