— Гаврило, крути! Ташши, миленок!
— Безгубна-а-ай, поддава-а-ай!..
— Го-го-го!.. Гаврюша, крути!..
— Ташши!..
В перелески, в мутную поземку волокли красную громадину плечами, а впереди черный, с налитыми огнем глазами, натужно пыхтел, крича хриплыми гулами в степь: дае-о-о-ошь!..
IV.
И за террасой готовились. В Даире провожали на фронт эскадрон, свою надежду, самых храбрых и блестящих, чьи фамилии говорили о веках владычества и слав. На утро они уходили в степи — к конному корпусу «мертвецов» генерала Оборовича, — того, который сказал:
— Идя в бой, мы должны себя считать уже убитыми за Россию.
Был незабываемый вечер в Даире. Он вставал бриллиантово-павлиньим заревом празднеств, он хотел просиять в героические пути всеми радугами безумий и нег. Музыки оркестров опевали вечер; бежали токи толп; женские нежные глаза покоренно раскрывались юным — в светах мчащихся улиц, в качаниях бульварных аллей. В прощальных кликах приветствий, любопытств, ласк, юные проходили по асфальтам, надменно волоча зеркальные палаши за собой; в вечере, в юных была красота славы и убийств. И шла ночь; во мраке гудело море неотвратимым и глухим роком; и шла ночь упоений и тоски.
Был круговорот любвей; встречались у витрин, у блистающих зеркал Пассажа, в зеленоватых гостиных улиц, у сумеречных памятников площадей. Девушки на ходу протягивали из мехов тонкие свои драгоценные руки; звездные глаза смеялись нежно и жалобно; их увлекали, сжимая, в качающуюся темь бульваров, голос мужественных, тоскующих шептал:
— Последняя ночь. Как больно…
Горя хрустальными глазами, метеорами мчались авто — через гирлянды пылающих перспектив — во влажные ветры полуостровов, — с повторенными в море огнями ресторанов (там скрипка звенит откликом щемящего разгула…), в свистящий плеск ветвей и парков. Сходили в муть, в обрывы, там металось довременное мраком, нося отраженные звезды, шуршали колеблемые над ветром покрывала. Прижимались друг к другу холодноватыми от ветра губами, полными улыбок и тоски, и волны были сокровенны и глухи, волны бросали порывом это хрупкое, драгоценное в мехах к нему, уходящему, и девушка, приникая, шептала:
— Мне сегодня страшно моря… Я вижу глубину, она скользкая и холодная…
И он, может быть, этот, ушедший с любимой к морю, — может быть другой — там, в городе, у сумеречного памятника, может быть, еще третий и сотый — в ослепительных зеркалах ресторанов — повторял, торопясь и задыхаясь:
— Любимая, моя, эта ночь — навсегда. В эту ночь — жить. Мы выпьем жизнь ярко! Ведь, любить — это красиво сгореть, забыть все…
И девушке вспомнилось: та полночь, от которой, спасаясь, бежали… в полночи красные тени зарев, треск ломаемых дверей, хриплые крики орд, смрадный угол под забором, где просидели, дрожа с бонной до рассвета, глянувший в глаза ужас, ужас и смерть — о, как остро и жадно поняла тогда, что значит: жить! И бездонно усмехнулась в глаза.
— А это жутко?
И снова в туманы, теплые и влажные, кричала сирена, летели, валясь назад, загородные кварталы, трущобы бедноты и керосиновых фонарей. А влажные туманы просвечивались и утончались; раздвигались; рос и ширился в золотистом зареве ночной полдень улиц; раздвигались перспективы и туда, ринувшись, потеряв волю, мчались машины — в арки громадных молочно-голубых сияющих шаров.
Это Доре.
Замедлен лет плавных крыльев; еще толчек — и стали, качнув бриллиантовую эгретку. И еще, и еще, обегая полукруги, стекались авто; убегали; спархивали, стопывали на асфальт засидевшиеся телеса, ловко оталиенные цилиндры, плюмажи миссий, драгоценные манто, аксельбанты сиятельных: туда — в кружащиеся монументально зеркальные зевы.
Уютный под'ем лестниц, сотворенных из ковров, растений и мягких сияний; утонченно почтительные поклоны лакеев, перехвативших на лету крошечное пальто бритого, тучного, с обвислой сзади оливковой шеей; у зеркал на повороте краткая остановка блистающей подруги, и за ней причмокивающий, щурящийся через монокль взгляд того, с выпяченной челюстью — в атласный вырез, в розовую роковую теплоту.
Спутник сжал рукой палаш: — «Наглец!» — хотел крикнуть он, но девушка умоляюще, нежно сжала локоть: — это же известный… парижский… Z… — Офицер почти приостановился, подавленный: это качались на лакированных носках, шаловливо посмеиваясь, сумасшедшиеалмазные россыпи, мировая нефть… Надо было улыбнуться, хотя бы дерзко, но любезно — в прищуренный испытующий монокль, в бриллиантовую запонку пластрона — мы не варвары, мсье!..
Читать дальше