С того часа камнем лежало в груди сердце, камнем стало лицо, окаменели желтые глаза, кровяные жилки в глазах — трещины сухой гальки. В ледяной памяти стыла мужняя смерть, последняя с развеселейшим Романом встреча, последний его взгляд — как улыбнулся одним глазом из-под маранной парусины вбок на Анну Тимофевну. Потом закрыли ему глаз пятаком.
Шептались на отпеваньи кумушки:
— Слезинки не выжала…
На кладбище ущипнула свекровь:
— Повопи хоть для виду, бессердечная!
И солнечным полымем не растопить камня: холодна осталась Анна Тимофевна, холодна до ночи, первой ночи Романа Иаковлева на погосте.
Оторвавшись от звезд, ушла Анна Тимофевна в сладкие покойничьим духом горницы.
Там ворочала, крутила узлы юркая, как мышь, старуха. Шамкала без передышки:
— Нынче все сутаж накладывают, да аграмантом украшают. Где взять духовной вдове аграмант? Пенсия — только-только кофею купить, а ходи в чем хочешь. Ты, поди, думаешь, вот приехала свекровь, обобрала? А по закону от сына все к матери переходит. Собирайся в губернию, я тебя устрою. А борохло да шелохвостье зачем тебе, вдовой?
Когда улеглась — на узлах, узлами прикрывшись, сама узелком — подсела Анна Тимофевна к Матвевне, ходившей любовно за Оленькой. Рассказала на ухо:
— Слушай, Матвевна, за какой грех наказал меня бог, отнял мужа? Как великой субботой ушел Ромочка, и узнала я, что не был он ни на часах, ни в литургию, а вечером прислали за ним читать деяния, стала я молиться. И не помню, сколько молилась, и чего просила, а очнулась от красного звона, на рассвете. Очнулась да только тут и поняла, что всю полунощницу, и утреню, и обедню промолилась на коленях. Так меня и подкосило!..
Рассказала, взглянула на Матвевну.
Сидит та, осыпает себя крестиками, шепчет одними губами:
— Прости ей вольные и невольные, господи милосердый, прости…
И вдруг полились из стоячих желтых глаз Анны Тимофевны слезы. И услышала она, как вытолкнуло сердце из груди ее камень и полохнуло по жилам живой жаркой кровью.
И еще сказала в ту ночь Анна Тимофевна:
— Кто меня теперь пожалеет? А Ромочка был добрый, душа у него боязненная. Господи!..
Как потоки апрельские, неслись слезы…
Вот теперь бы, на чердаке многооконного, умытого дождями дома, близко к звездам, перед лицом неба — строгого, как икона угодника — вот теперь бы таких обильных слез.
Но нет слез.
Глава седьмая.
Бежала Анна Тимофевна по делу — много дел у кастелянши епархиального училища. Бежала по крутому взвозу — тяжко подымался взвоз от речных пристаней кверху, в город, на пыльную улицу, где ползает конка. Посреди взвоза остановилась перевести дух — знойно было, — глянула вниз.
Груженые рогожными кулями, тянулись по взвозу телеги. Суставы одной желтоспинной змеи, извитой по дороге — подводы длинного обоза. И в каждом хомуте — покорная лошадиная шея в налитых, растянутых жилах. И глаза лошадиные красивы и добры, и от натуги ль, от обиды ль — катятся из глазниц по мордам, заползают в раздутые ноздри круглые стеклянные капли. У оглобель возов маются, пособляют возницы: бьют по лошадиным животам кнутовищами, дубинами, вопят истошно на весь берег. Жилится каждый сустав желтоспинной взвитой по взвозу змеи, глушит змея немолчным воплем: надо обозу подняться в город.
Глянула Анна Тимофевна, подумала:
«Притча».
Надо обозу подняться в город — надо прожить жизнь. Груженые кладью воза — годы. Не поднять такого воза — нельзя: бьет и гонит дубьем, поленьями, кнутовищем нужда. И не отличить одного года от другого: в натуге и в обиде каждый.
— Притча.
Удивилась Анна Тимофевна, что пришла ей на ум притча, никогда не было этого прежде. Складная притча сложилась и такая скучная — не оторваться от покорных лошадиных морд, от извитой по тяжкому взвозу жизни.
И вдруг за плечами комнатный голосок:
— Прогуливаетесь?
Обернулась — кривит ей улыбочку экономка из училища, в глазах у экономки лукавые огоньки перебегают, как светляки в ночи — не поймать их.
— Недаром начальница мне говорит: что это кастеляншу никогда не дозовешься — все нету да нету…
Залепетала Анна Тимофевна невнятно, да перебила экономка, точно того и ждала:
— Вообще трудно вам оставаться. Дочка у вас совсем для благородного заведенья неподходящая. Воспитанницы пугаются. Долго ли до несчастья.
— Лечу я ее, к доктору вожу, доктор говорит…
— Какой уж тут доктор! Ну, мне некогда, у меня, ведь, не то, что у других, не разгуляешься…
Читать дальше