Золоченая рама картины Жорданса безвкусила зал: под картиной стояло два столика с бледносиневшими досками из адуляра (из лунного камня); вдоль стен расставлялися белые стулья с жерельчатым верхом.
Вступление в зал создавало иллюзию: грохнешься ты на паркет, точно зеркало, все отражавшее; звуки шагов удвоялись, сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
В гостиную быстро прошел Соломон Самуилович Кавалевер, и быстро заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.
Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его.
— Соломон Самуилович.
А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.
— Ну, как с гипотекою?
— Нет, не забыл.
И пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
— Ну, скажите…
Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялись меж соболем черных, густых бакенбард; разговор перешел на парижские впечатления Кавалевера:
— Знаете что, — завертел пальцем он, — а ведь с акциями на сибирское масло… пора бы…
— А что?
— Да барометр Европы упал: к урагану.
— Не думаю…
— Знаю наверное я…
Кавалевер пустился доказывать мысль, что война — неизбежна.
— В Берлине имел разговор…
— С Ратенау?
— Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.
Клавиатура зубов фон-Мандро проиграла:
— А, да: инженера прислали.
Он вкорчил свой дьявольски тонкий смешочек:
— Да, да.
— На одних правах с Круппом.
И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
3.
А Лизаша уселась опять за рояль, изукрашенный перламутрами: белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики; бегали клавиши — переговаривать с сердцем; и — да: говорило, заспорило, сердце забилось в ответ:
— Нет.
Лизаша откинулася — круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою (вовсе не грудкою); встала, пошла — узкотазая, бледная; и — небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши слагалося, как впечатленье от полной невинности; глазки ее — полуцветки: они — изумруды ль, агаты ль? Их видишь всегда: никогда не увидишь их цвета; посмотришь в глаза, они — сверком исходят: каким еще сверком!
Меж тем, говорила ужасные вещи; и — делала тоже ужасные вещи.
Она говорила подругам и Мите Коробкину:
— Да, я люблю всех уродцев.
Еще говорила:
— Вы, Митя, — уродец: за то вас люблю.
И при этом глядела невинными глазками.
— Я не одна: нас ведь — много.
Лизаша жевала очищенный мел.
И Лизаша была долгоспаха: ночами сидела во тьме, на постели, калачиком ножки; и — думала:
— Как хорошо, хорошо, хорошо!
И вставала в двенадцать; в гимназию — нет: не пойдешь; так и стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, в «Эстетике»; часто устраивала вечеринки; живела средь пуфов, кокетничая с воспитанниками гимназии Веденяпина, с креймановцами, отороченными голубым бледным кантом; естественно, так занимаясь «пти же»; что ж такого, что все говорили про то, как какая-то подымалася атмосфера (недаром потом веденяпинцы фыркали). Что же? Лизаша была с атмосферою: странная барышня!
Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это — время, кузнец, заклепает года.
Почему же из воздуху кликало в душу?
Она подбиралась к окошку: руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче — с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и — нет.
А что — «нет»?
Нет, нет, нет: полувлепленный старец, струя известковую бороду, ей не ответил прищуром — дырою зрачков.
Расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами, или без них, вокруг столиков (или — без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, незаполняющей холод пространств сине-серого плюша — ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, выкруглявших головки и позы фигурочек — итальянцев, пастушек, пейзанок, собачек, — переполняющих комнату неговорящими жестами.
Читать дальше