Во двор въехала нагруженная мешками подвода. У воза, привязанная к нему, мотала головой телка. Подвода направилась к амбару, и Чарнецкий, только что вышедший из людской, поспешил за нею.
— А это еще что за дьявол? — кивнув на телку, грозно спросил он ездового.
— Телка, ясный пане.
— Вижу, что не бык. У кого конфисковали? Сказано ведь — только зерно.
— Да это пан управляющий… у жолнерки одной.
— «У жолнерки… пан управляющий», — буркнул тот. — Может, пан управляющий хочет голову потерять?
— Не знаю, ясный пане, может, и так. — Ездовой отвязал телушку и направился к амбару. — Не знаю, как пан управляющий, а я едва утек — женщины гнались.
Чарнецкий взглянул на него недовольно.
— Много брешешь… Высыпай быстрее!
Ездовой пожал плечами, взвалил на себя мешок и зашагал к амбару.
Вошел туда и Чарнецкий. И когда на него пахнуло медвяным запахом нового хлеба, когда увидел тихие плесы зерна в засеках, — обмяк, успокоился. Вот оно, его богатство, его слава и знатность! Ходил, ласкал рукой теплую рожь, а тепло растекалось по всему телу, сочилось в жилах, тревожило старую кровь. Нет, он никому этого не отдаст. Никому! Голову свою положит, сам костьми ляжет, а не отдаст. Его! И никого другого. Его родителей, его дедов-прадедов и наследников. Они проклянут его, если отступит хоть на шаг, хоть на полшага.
Подводы хоть и не часто, а подъезжали, зерно сыпалось, и Чарнецкому никуда уже не хотелось, никуда его не тянуло. Вот так бы стоял, и смотрел, и слушал, как шуршит зерно. Упивался его умопомрачительным запахом — запахом земли, солнца и простора. Какой же он живучий, этот дух! Не убивают его ни годы, ни расстояния, ни чины, — вечно он в человеке, и когда умирает, то тоже с ним. Вот сколько ездил, где ни был, чем ни занимался, а вернулся — и снова в душе пробудился он, непобедимый, могучий дух земли, дух предков. Пробудился и велит стоять до конца, до последнего дыхания, до последнего удара сердца. И он — будет стоять!
Со двора послышался конский топот. Кто-то спрашивал его.
— Беда, ясный пане! — влетел управляющий.
Графа передернуло. «Вот он, этот момент, когда я должен выстоять», — молнией врезалась мысль, разметав все остальные. Даже не замечая, как по капле сыплется из его руки зерно, Чарнецкий нетвердой походкой пошел к дверям. Он уже знал, догадывался, какую новость принес ему управляющий, ждал ее с той минуты, когда велел конфисковать у непокорных зерно, — ждал и все же надеялся, что она, эта весть, обойдет его, не зацепит, что Глуша, та Глуша, которая спокон века не вылезала из чащи, из болот, Глуша, которую он осчастливил своим присутствием, что она никогда не поднимет на него руки.
Какое-то время они смотрели друг на друга молча.
— Хлопы бунтуют, ясный пане, — не выдержал этого поединка управляющий, — они…
— Слюнтяй! — прервал его Чарнецкий. — Как вы смели?!
— Они идут сюда, — не обращая на него внимания продолжал Карбовский.
— Не позволю! — топнул ногой граф. — Где пан солтыс? Постерунковый где? Сюда их!
Нет, пся крев, его так не возьмешь! Он еще жив. А живому — живое.
— Амбар закрыть и выставить стражу!
О, он еще покажет! Он их научит, как уважать! Добром не слушают — послушаются силы. Захочет — вызовет войско. Никогда не обращался к военным, а тут — сами виноваты… Забастовщиков не потерпит.
— Стражу! — крикнул он. — Чтоб ни зернышка… — А мысленно: «Завтра же надо отправить депеши, пусть приезжают, присылают машины, забирают, пока…» Навертывалось: «пока цело», но испуганно гнал эти слова прочь. Иначе не может и быть: завтра-послезавтра хлеб поплывет из Глуши, поплывет на станцию, в Варшаву, Берлин, Лондон. А оттуда, по его расчетам, в банки потечет золото. Золото! Золото…
Неожиданно граф остолбенел. Глаза его впились и словно на всю жизнь приросли к людям, которые появились на тропинке от берега.
Людей становилось все больше и больше. И по мере того, как их становилось все больше, глаза у графа чуть не лезли на лоб.
— К оружию! — крикнул Чарнецкий, хоть поблизости не было никого из тех, кто мог бы стать с оружием.
Несколько конюхов, носивших мешки, услышав топот, поставили их под амбаром, стали и сами, глядя на людей, что шли откуда-то с берега, из густого ольшаника, за которым над Припятью росли ивы, а дальше зеленой стеной стояла пуща. Вот они шумной толпой высыпали во двор, на минуту остановились, словно в нерешительности, и все узнали среди них Устима, а в отдалении — Жилюка и еще немало своих односельчан.
Читать дальше