Трактор останавливается. С напускной неохотой Лапшин подходит к саням.
— Ну, что там? — капризно говорит он.
На его лице все еще сохранились остатки обиженности.
Но в руках у него припасена жестяная кружка. Калинкин, плеснув в нее из темной бутылки, коротко бросает:
— Глотни.
Лапшин, делая вид, что только подчиняется приказу, выплескивает в свою пасть спирт, бросает туда же пару щепоток снега. Продышавшись, говорит:
— Сильна!
И, покашливая, идет на свое место.
Следующая очередь — моя… Спирт, один-единственный глоток спирта. Он обжигает десны и нёбо. И холодный снег, не имеющий никакого вкуса. Затем мы уговариваем Валентинку выпить.
Кивнув подбородком на Шелепова (руки у него заняты бутылкой и кружкой), Калинкин спрашивает:
— А как на это дело посмотрит медицина?
Но Валентинка, все еще не продышавшись, только трясет ладошкой, будто обожглась. Калинкин шагает к Шелепову. Потом отдает команду Лапшину:
— Трогай!
И снова гул, колыхание саней, голубые лучи на белом снегу. Так идет эта ночь. Эта длинная ночь. Нас заметает снежной пылью. Мы бежим позади саней, и нас заносит снегом. Мы проваливаемся в снег. А потом пьем по глотку спирта. Широкий Лапшин сидит и не колышется. Валентинка засыпает, а мы ее будим, теребим, тормошим, что-то кричим ей, а она бормочет: «Отстаньте».
Снег. Повсюду снег. Сверху и снизу. Снег со всех сторон. Наконец-то небо светлеет, становится мутным, прозрачным, сетчатым. Светает. Выезжаем на твердую дорогу. Близко город. Мы видим город сквозь снежную сетку. Лапшин включает четвертую скорость. Мы с Калинкиным встаем. Придерживаем друг друга за плечи. Валентинка разговаривает с Шелеповым.
Проплывают мимо первые окраинные домики. Дома все чаще и все гуще. Город уже проснулся. Теплятся желтым светом окна домов. По тропинкам спешат пешеходы. Гул трактора становится глуше. Или так кажется в городе? Подъезжаем к приземистому зданию. Главный вход ярко освещен. Больница. Валентинка, не дожидаясь, пока Лапшин как следует развернет машину с санями, спрыгивает, бежит в здание и через минутку выбегает оттуда с санитарками, такими же курносыми и молоденькими. Они что-то кричат и волокут носилки. И тогда мы с Калинкиным говорим:
— Брысь!
И, пошатываясь, переносим из саней, из захлестнутых снежной пылью саней Шелепова и осторожно укладываем его на брезентовые носилки. Вокруг нас, словно снежные королевы, носятся курносые красавицы в белых халатах. Мы говорим им:
— Позвольте!
И они расступаются. Мы проносим Шелепова туда, куда его надо пронести. А затем, шатаясь, уходим. Затем мы оказываемся в каком-то кабинете. В нем тепло и сухо. На белом письменном столе телефон. Я опускаюсь на клеенчатый диван — холодный и липкий больничный диван. Говорю телефонистке номер. Долго не отвечают. Наконец — хриплый прокуренный голос:
— Эге?
Сам редактор нашей районной газеты. Я кричу в трубку:
— Иван Михайлович, это вы?
Мне кажется, что я кричу громко. Но он переспрашивает:
— Эге? Что?
— Иван Михайлович, — кричу я, — примите информацию!
— А! — поняв, он оживляется. — Приехал? Долгонько, брат. Мы тебя совсем потеряли. Сейчас возьму карандаш. Диктуй…
— Встав на предпраздничную вахту, — кричу я, — нефтеразведчики Первомайской… Мастера товарища Калинкина… Буровая номер сто двадцать дробь шестнадцать… Пройдена досрочно… Дала фонтанирующую нефть… Вы записываете, Иван Михайлович? Фонтанирующую. Ее суточный дебит — сто двадцать тонн…
Я диктую, а в голове: «Не то! Не то! Не то!» Но остановиться я уже не могу. И не могу обо всем этом, таком нужном, сказать по-иному, иными, хорошими словами…
Из телефонной трубки доносится до меня:
— Да, да… Твою информацию даю на первую полосу… на первую полосу… Отдыхай сегодня, спи…
Телефонная трубка валится у меня из рук. Проходит какое-то время. Надо мною склоняется пестрый шарф. Калинкин. Его тяжелая рука лежит на моем плече. Он что-то говорит. Он говорит будто из далекого далека:
— Спи. Спи. Я — сейчас, я только деньги сдам. А потом пойдем в столовую. Я за тобой зайду.
Диван теплый и липкий. Голова так и приклеивается к спинке. Я не могу оторвать голову. Голова тяжелая. Захватывает и укачивает теплое и темное — такое властное. А Калинкин:
— Спасибо, друг…
За что? Я делаю движение рукой, отказываясь. Я отказываюсь. Я бормочу:
— Это — тебе…
Он возражает:
— Это ты не дал мне уснуть…
Кто — кому?
И, прежде чем погрузиться с головой в теплое и темное, я еще успеваю пробормотать:
Читать дальше