— Я летал вместе с твоим отцом, — проговорил дядя Володя. — Светлый был человек Клим Луганов… Я знал женщину, родившую тебя… Не было в нашем полку никого из друзей Клима Луганова, который в то время не осудил ее. Потому что гибель Клима косвенно связывали с ее поступком. А я говорил: «Мы мало знаем о ней. Мы не имеем права судить ее заочно». Я и сейчас готов сказать точно так же… Ольга, твоя Ольга, — дядя Володя посмотрел на портрет, потом снова на меня, — была еще совсем девчонкой, когда фашисты расстреляли ее отца, настоящего коммуниста. Я хорошо знал этого человека и любил его…
Командир выпил, взял ломтик лимона, но тут же положил его назад и закурил.
— Ты понимаешь, — спросил он, — зачем я все это говорю? Я хочу сказать, что все вы — и твой отец, и твоя мать, и ты, и Ольга — не чужие мне люди. Все вы — у меня вот здесь, вот здесь, запомни. И еще я хочу сказать: есть просто память — это не совсем прочная штука. Может стереться. Может выветриться. И тогда — ничего от прошлого. Пшик… Но есть память сердца. Память сердца, понимаешь, Алеша? И только самый паскудный человек, для которого нет ничего святого, может осквернить эту память… Но таких, когда они встречаются, мы вычеркиваем из списков. Без всякой жалости. Был вот, скажем, хороший парень Алешка Луганов — и нет его. Сыграл, как говорят, в ящик. Аминь.
Он встал, потянулся к своему реглану. Я попросил:
— Посидите еще немножко, дядя Володя.
Он сказал:
— Нет. В другой раз. — У самой двери остановился, спросил: — Ты все понял?
— Понял, дядя Володя.
— Ну, добро. Бывай… И знаешь что? Подумай: не лучше ли тебе уехать? Есть у меня на юге дружок, поговорю с ним. Уверен, что возьмет к себе. Пораскинь умом, потом скажешь…
Вначале я как-то не придал значения предложению командира отряда перевестись на юг. Зачем? Разве от этого что-нибудь изменится? «Есть просто человеческая намять… И есть память сердца…»
Память сердца — это здесь: маленький обелиск в Кедровой пади, памятник в зеленой ограде, тропки в лесу, по которым мы часто бродили с Ольгой. И запах ее волос, ее рук, в каждом уголке комнаты, в каждой вещице, к которой она прикасалась…
Нет, я отсюда никуда не уеду. Не могу уехать. Иначе, казалось мне, я могу потерять тот след, который во мне. Живой след моей Ольги…
Но вот Инга опять говорит:
— Алеша, мы не были там уже две недели. Прошу тебя, слышишь?
Назавтра я был освобожден от полетов, поэтому сказал:
— Хорошо. Завтра мы будем там.
Каждый раз, когда мы собираемся с ней в Кедровую падь, я замечаю в Инге что-то такое, от чего у меня становится скверно на душе. Она вдруг оживляется, глаза ее начинают блестеть, и за этим блеском исчезает и тоска, и грусть, и, как мне кажется, Инга делается даже веселой, будто забывает, куда и зачем она собирается. «Что с ней происходит?» — думаю я, наблюдая за ней. И невольно вспоминаю ее слова: «Боже, хотя бы у меня помутился разум, чтобы я могла это забыть…»
Чем ближе мы подходим к обелиску в Кедровой пади, тем все заметнее Инга преображается. Вначале она торопит меня: «Ну, быстрее же, быстрее, чего ты плетешься, как черепаха!», потом сама замедляет шаг, точно приближается к какой-то черте, которую ей страшно переступить. Уцепившись за мою руку, она еле-еле переставляет ноги, и мне кажется, что вот сейчас ее покинут силы и она упадет. Упадет и больше не встанет.
Но Инга пересиливает себя, рывком преодолевает оставшееся расстояние и, обогнув угрюмый утес, который носит название «Коготь-гора», оказывается рядом с обелиском.
В эту минуту на нее страшно смотреть. В лице — ни кровинки, в глазах — горе всей земли, и я хотя не слышу, но чувствую, как она стонет от непереносимой душевной боли. Я уже знаю, что утешать ее бесполезно. Она все равно ничего не услышит и будет молчать и молчать, сидя с закрытыми глазами на камне…
Здесь, в Кедровой пади, всегда сыро и холодно. Сюда никогда не заглядывает солнце, голые замшелые камни все время слезятся, и над горами висит удручающая тишина. Где-то рядом с кручи падает талый поток, но и в нем ничего от звенящего ручья, будто он родился только для того, чтобы усиливать тоску.
Я обычно сажусь у Коготь-горы и закрываю глаза. В эту минуту я ничего не хочу видеть — ни утеса, ни голых слезящихся камней, ни падающего с круч потока. Я не хочу видеть даже Ингу. Я хочу побыть с Ольгой. Я плохо вижу ее лицо и совсем не слышу ее голоса, но всей душой чувствую, что она рядом. Сидит и молчит, глядя в мои закрытые глаза.
Читать дальше