Это нас не смутило – что он, оказывается, был на току.
– Ну и что?
– Что?
– Ну и... мы тоже были. Мы, значит, маленько попозже... Мы блудили.
– Где попозже?! – взвизгнул дядя Ермолай. – Где попозже-то?! Я там весь дождь переждал! Я только к свету оттуда уехал. Не было вас там!
– Были...
Дядя Ермолай ошалел... Может быть, мы – в глазах его – тоже на миг подпрыгнули и повисли в воздухе, как вчерашние скирды и кони – отчего-то у него глаза сделались большие и удивленные.
– Были?
– Были.
Он схватил узду... Мы – в разные стороны. Дядя Ермолай постоял с уздой, бросил, сморщился болезненно и пошел прочь, вытирая ладошкой глаза. Он был не очень здоровый.
– Обормоты, – говорил он на ходу. – Не были же, не были – и в глаза врут стоят. Штыбы бы вам околеть, не доживая веку! Штыбы бы вам... жены злые попались!.. Обормоты. В глаза врут стоят – и хоть бы что! О!.. – дядя Ермолай повернулся к нам. – Да ты скажи честно: испужались, можеть, не нашли – нет, в глаза смотрют и врут. Обормоты... По пять трудодней снимаю, раз вы такие.
Днем, когда молотили, дядя Ермолай еще раз подошел к нам.
– Гришка, Васьк... сознайтесь: не были на точкé? По пять трудодней не сниму. Не были же?
– Были.
Дядя Ермолай некоторое время смотрел на нас... Потом позвал с собой.
– Идите суда... Идите, идите. Вот тут вот я от дождя прятался, – показал. И посмотрел на нас с мольбой: – А вы где же прятались?
– А мы – с той стороны.
– С какой?
– Ну, с той.
– Да где же с той-то?! Где с той-то? – он опять стал терять терпение. – Я же шумел вас, звал!.. Я ее кругом всю обошел, скирду-то. А молонья такая резала, что тут не то что людей, иголку на земле найдешь. Где были-то?
– Тут.
Дядя Ермолай из последних сил крепился, чтоб опять не взвиться. Опять сморщился...
– Ну, ладно, ладно... Вы, можеть, боитесь, что я ругаться буду? Не буду. Только честно скажите: где ночевали? Не скину по пять трудодней... Где ночевали?
– На току.
– Да где на току-то!! – сорвался дядя Ермолай. – Где на току-то?! Где, когда я... У-у, обормоты! – он запекал глазами – чем бы огреть нас.
Мы убежали.
Дядя Ермолай ушел за скирду... Опять, наверно, всплакнул. Он плакал, когда ничего не мог больше.
Потом молотили. По пять трудодней он с нас не скинул.
Теперь, много-много лет спустя, когда я бываю дома и прихожу на кладбище помянуть покойных родных, я вижу на одном кресте: «Емельянов Ермолай ...вич».
Ермолай Григорьевич, дядя Ермолай. И его тоже поминаю – стою над могилой, думаю. И дума моя о нем – простая: вечный был труженик, добрый, честный человек. Как, впрочем, все тут, как дед мой, бабка. Простая дума. Только додумать я ее не умею, со всеми своими институтами и книжками. Например: что был в этом, в их жизни, какой-то большой смысл? В том именно, как они ее прожили. Или – не было никакого смысла, а была одна работа, работа... Работали да детей рожали. Видел же я потом других людей... Вовсе не лодырей, нет, но... свою жизнь они понимают иначе. Да сам я ее понимаю теперь иначе! Но только когда смотрю на эти холмики, я не знаю: кто из нас прав, кто умнее? Не так – не кто умнее, а – кто ближе к Истине. И уж совсем мучительно – до отчаяния и злости – не могу понять: а в чем Истина-то? Ведь это я только так – грамоты ради и слегка из трусости – величаю ее с заглавной буквы, а не знаю – что она? Перед кем-то хочется снять шляпу, но перед кем? Люблю этих, под холмиками. Уважаю. И жалко мне их.
Совещание было коротким.
– Хватит миндальничать! – сказал дядя. – Дальше еще хуже будет. Завтра он поедет ко мне и будет учиться на счетовода. Специальность не хуже всякой.
Мать всплакнула было, но скоро успокоилась, и, поглядывая на закрытую дверь горницы, стала негромко и жалко просить брата:
– Помоги, Егорушка! Я больше не могу ничего сделать. Учиться не хочет, хулиганит... На днях соседской свинье глаз выбил. Я уж просила доктора – доктор, сосед-то, – чтобы он не жаловался никуда. Свинья-то теперь боком ходит.
Дядя нахмурился и покачал головой.
– Уж ты будь ему заместо отца родного. Жив был бы Игнат – разве так все было... – мать опять всплакнула.
– Ладно, ладно, – сказал дядя, – чего там!.. Сделаем.
...В горнице сидел подросток лет тринадцати-четырнадцати, худой, лобастый, с голубыми девичьими глазами – Витька. Катал по столу бильярдный шар и недовольно сопел. Решалась его судьба.
В горницу вошел дядя и объявил:
– Поедешь завтра со мной!
– Куда это?
– В Кондратьево. Будешь учиться на счетовода.
Читать дальше