Все та же пустая белая комната, все то же матовое смуглое лицо и внимательно-наглые глаза, только все это теперь не стоит на месте, а слегка кружится. И я уже другой. Пылает лицо, в голове звон и слегка тошнит, но я другой. Слезятся глаза, я вытираю их ладонью: нет, это не слезы, — это острое жгучее чувство злости, ненависти, протеста, упрямства и снова ненависти, густой, затвердевшей, свинцово-тяжелой, с ней им уже не справиться, нет, от меня им уже не добиться ни слова, ни звука, ничего, ничего, они ведь ничего и не знают, только догадываются и хотят меня запугать, но я уже другой, мне не больно, уже не больно, вот я даже подставляю лицо, чтобы им не пришлось нагибаться, можете бить, ругаться, бесноваться, — нет, нет…
— Кому ты передавал подпольную литературу?
— Нет, не передавал…
— Кому ты давал «Красный юг»?
— Нет, не давал…
— Кто приходил за ним в библиотеку?
— Нет, не приходил…
И вдруг — новый удар, неожиданный, ошеломляющий, нет, не по голове и не в лицо, а в сердце, в самое сердце. Открывается дверь, и я вижу«рыбака». Да, это он, высокий парень в ситцевой косоворотке и мешковатых штанах, парень, которому я передавал пачки подпольной газеты. Макс называл его «рыбак». Что? И здесь его так называют? Они знают! Откуда они знают его партийную кличку?
— Подойди поближе, «рыбак»! А ты подожди за дверью.
Это было сказано стражнику, худому, похожему на мертвеца. «Рыбак» тоже похож на мертвеца: глаза у него мутно-зеленые, щеки с прозеленью, губы потрескались, волосы посерели, и весь он какой-то оцепеневший, одеревенелый. Что с ним? Боже, что с ним случилось? Что они с ним сделали?
— Посмотри-ка на этого гимназистика, «рыбак». Ты его знаешь?
— Да.
— Откуда ты его знаешь?
— Он передавал мне «Красный юг».
— Где?
— В библиотеке.
— Нет. Неправда! Нет! Нет!
— Неправда, «рыбак»?
Пауза. Длинная, как последний урок в школе, потом тихий, еле слышный ответ:
— Правда…
— Уведите его!
Снова появляется мертвец в черной униформе, и они уходят оба — «рыбак» идет к двери не оглядываясь, медленно, мелкими шагами, словно его тянут за веревочку.
Что теперь делать? Нет, еще не все пропало. Надо отрицать. Я ничего не знал. Это было в библиотеке общества «Свет», где я работал зимой три раза в неделю, по вечерам: отпускал книги, получал деньги за абонемент, следил за подшивками. Я ничего не знал. Макс оставил какой-то пакет для приятеля, пришел этот, а может быть, и другой, — я уже не помню, это было давно, — и забрал пакет. Я ничего не знал. Откуда я мог знать, что в пакете? Я не знал. Я не знаю, что такое «Красный юг». Газета? Я никогда ее не видел. Нет. Нет.
Я продолжаю отрицать, а внутри слабость и пустота. Значит, «рыбак» сказал, все-таки сказал, сказал даже то, что вполне можно было не говорить: он видел меня всего лишь два-три раза, и мы почти не разговаривали. Зачем же он сказал? Его били? Но он такой здоровый, сильный. Но его били. Наверное, страшно били. Как Урнова. Но Урнов ничего не сказал, — он даже не сказал своей фамилии. А «рыбак» сказал. Значит, ему нельзя было верить? Макс ему верил. Почему? А Цуркану можно верить? Если его приведут сюда, он тоже все скажет? А если меня будут бить, как Урнова, я выдержу? Кому же можно верить? Как узнать, кому можно и кому нельзя верить?
Слабость, тошнота и какое-то новое, странное ощущение пустоты. Тогда я еще не понимал, что это, но я это ощутил, это уже было во мне. И я уже всегда буду об этом помнить. И уже на долгие годы исчезнет безмятежное ощущение радости при виде улыбки нового товарища и тепло рукопожатия. Кому можно и кому нельзя верить? Как узнать, что это за человек — каким он будет здесь? Это не зависит от внешности, возраста, здоровья, ума, умения держать себя, производить хорошее впечатление. От чего же это зависит? «Рыбак» — молодой и сильный, и он сказал. Каменщика Урнова я тоже видел однажды: худой, с лицом цвета серой плесени — явно больной, но он молчал. Отчего же это зависит? Пройдут годы, и я пойму. И это можно понять. Но тогда я еще не понимал. Я только почувствовал пустоту. И мне стало нестерпимо грустно. Я впервые увидел то, что нельзя прочесть в глазах, что не написано на лице, о чем нельзя догадаться: трусость, бесчестие, предательство. И это оказалось больнее, чем кулаки полицейских.
Допрос продолжался. Теперь он велся спокойно, медленно, даже вяло. Они выпили по большой чашке черного кофе. Они устали, и я им уже надоел.
— Так. Значит, ты не коммунист. И Макс тебя не агитировал. Хорошо. Верю. Никто тебе не поверит, но предположим, что я поверил. Ну, а что ты делал каждый день в читальне?
Читать дальше