Мне тоже было тяжело от всего того, что вот только что увидел. Но я не так хорошо знал, как это воспринять, уразуметь. С Квасовым-старшим, Василем, я ходил вместе в школу, сидел за одной партой, и там мы иногда оба дрожали перед Ермоловым, один за другим рассказывали наизусть «Коня-Бедуина», а когда у нас спрашивали, кто наш главный классовый враг, оба указывали на перегородку, за которой жил поп. (Кстати сказать, и поповны тоже показывали в таких случаях на эту перегородку.)
Теперь мне даже не верилось, что у Василя нет уже отца…
Идя рядом с Богданом, которого порой принимал чуть ли не за чародея и самого мудрого в нашей деревне человека, кроме разве Левона Солодухи, мне хотелось услышать от него что-то такое важное и нужное, от чего сразу полегчает на душе и все прояснится, станет понятным. Однако музыкант будто и не видел меня, и не слышал моих шагов. По-зимнему засунув руки глубоко в рукава свитки, он еще больше, чем всегда, ссутулил плечи и по привычке прижал сухой подбородок чуть ли не к самой груди.
Я знал, что у него сегодня родился сын. Мне даже хотелось что-то сказать ему в связи с этим приятное, искреннее. Но я не знал, как это высказать, да и отваги не хватало. Поэтому молчал и ждал, что Богдан все же сам заговорит если не о сегодняшнем событии, радостном для него, а значит, и для меня, то о другом, печальном и оскорбительном для всех. Видно, он и задумался над этими одновременными и чрезвычайно противоречивыми событиями. Тогда я только догадывался об этом, а теперь мне представляется, что действительно такое удивительное совпадение могло нагнать на человека очень тяжелую тоску даже в самый счастливый для него день жизни.
…Хотяновский как-то вдруг, совершенно неожиданно для меня, прибавил шаг — я чуть не отстал. Это, наверно, он рванулся к сыну, чтоб скорей увидеть его или чтоб еще раз убедиться в том, что он действительно родился…
После вечеринки, когда Ромацка Гнеденький растоптал бубен, Богдан еще ни разу не брался за скрипку. Она в своем футляре-гробике лежала на полке над печью, там, где сушились портянки и перекатывались с места на место несколько головок подсохших прошлогодних луковиц. Бубен стоял ребром в запечье, высох за лето и мог немного звенеть даже с дыркой, но никто его оттуда не доставал.
Один раз в праздничный день хозяин все же снял футляр с полка, сдул с него густой слой пыли, вынул скрипку и хотел натянуть струны. Но Бычиха замахала на него руками и оскалилась так, будто хотела унять непрошеного музыканта зубами.
— Ребенок спит, дурень ты старый! — уже немного позже прошипела она.
Малыш все-таки проснулся, видно, от шипения матери. Вообще спал он плохо и все чаще и чаще требовал, чтоб его все время качали. Окрестили беспокойного наследника совсем недавно, а больше месяца он жил без имени. Потому и привыкли звать просто «малыш».
Не крестили ребенка по двум причинам. Во-первых, потому, что родители не могли выбрать такое имя, которое было бы по нраву им обоим. Когда отец называл одно, то мать — другое; если мать выбирала что-то на свой вкус, то не соглашался отец. А во-вторых — совсем захромал их Хрумкач, и не на чем было отвезти ребенка в церковь. Нести же за три километра пешком ни отец, ни мать не хотели, да и не могли нарушать заведенный обычай; в нашей деревне детей крестить все возили, а не носили. Тут родители проявляли полное единомыслие.
Когда же наконец повезли малыша в церковь, то поп сказал, что по очередным святцам сын должен называться Пантелеймоном, и родители покорно согласились с ним. Богдану даже понравилось, что такого имени нигде вокруг не слышал. Сын представлялся ему сразу большим, плечистым, и радость переполняла все нутро.
— А как, батюшка, когда… это самое… он еще маленький? — несмело спросил отец, и по краям его слегка сгорбленного носа выступили красноватые полоски смущения. — Как будем звать его маленького?
«Ну, а тебе-то это зачем?» — хотел сказать поп, полагая, что ребенок у Бычихи не от него. Однако сдержался и рассудительно посоветовал, что для «облегчения» можно взять первую половину имени: Пантя.
Не сразу прижилась в хате эта первая половина имени сына. Говорить же малышу — Пантелеймошка, Пантелеймоночка или Пантелеймончик — тоже не очень легко, ведь и язык не каждый раз повернется как должно. Потому и привилось постепенно — Пантя. Сначала только в своей хате, а потом и у соседей, и во всей деревне.
Богдан Хотяновский заметно помолодел, воспрянул духом после рождения сына. И раньше он знал и не раз убеждался, что скрипкой не проживешь, но в своем несладком и неопределенном положении примака не очень налегал на другую работу, хоть руки имел золотые. При желании он мог все сделать по столярству и плотничеству, однако в хате вместо табуретки стояла колода, вместо кровати были кое-как сбитые полати. И во дворе все было запущено: и хлев, и хата, и забор. На поле Богдан почти вовсе не выходил. И все там везла на себе Бычиха. За это часто «попадало» примаку, но он терпел, зная, что примачий хлеб — собачий, а работы, особенно на Бычихиной трети раздела, чурался.
Читать дальше