…Потом ей почудилось, что и печь начинает дрожать. И не только дрожать, но и ходить ходуном, переворачиваться и крутиться вместе с горшками, чугунами и другой посудой. Только посуда эта, будто приклеенная к шестку, к поду, не падала на пол, не гремела, не разбивалась.
Вдруг почувствовала, что ей очень хочется воды, во рту стало жечь, как огнем, даже язык пересох. Встать и подойти к ведру уже была не в силах, а позвать мужа — язык не поворачивался. И, должно быть, не только потому, что слишком пересох…
— Ну, так за сто есе выпьем, товариси-паны? — слышит Вулька шепелявый голос мужа. — Мозет, за…
— Давай за упокой души! — предложил кто-то незнакомый, но даже по голосу можно узнать, что плюгавый, в пьянке утопивший всю свою жизнь.
— А сто, узе мозно? — с веселой издевкой спросил муж.
— Сегодня утром «пустили»!.. — Голос тот же самый, хронически осипший, видимо, одного из голубовских полицаев.
— Куда?.. Как пустили?
Это спросил Пантя.
«Мальчишка ты, сморчок зеленый! — в минуту облегчения подумала о своем брате Вулька. — Зачем это и ты ударился в эту пьянку?»
— Ты что, с неба упал? — Снова незнакомый голос, но уже другой. — Не знает такого слова! В расход пустили! Сам себе могилу выкопал и… сам же лег в нее.
В этом голосе столько злости, страшной ненависти; он скрипел за перегородкой, колол женщине уши.
— Он не мог сам себе копать… — несмело возразил Пантя.
— Выкопал бы и тебе, если б прижали! — сказал тот же полицай. — Ты еще не видел, что выделывают некоторые гер-рои под дулом пистолета.
— Этот действительно не копал, — подтвердил осипший голос. — Казался на вид — мякина, а держался… Ого!.. Иисусу Христу того не выдержать!
И снова грянул хохот, перегородка затряслась.
«Хоть бы уж святых не трогали!» — с отвращением и возмущением подумала Вулька.
— Так и не сказал ницего? — поинтересовался муж.
— Ни одного слова, — ответил сиплый полицай. — Все понес на тот свет, прямиком в рай!
— Там с маткой встретится и еще с некоторыми… — добавил другой полицай.
— С батькой тозе, — уточнил муж.
— И кроме родителей там еще будут…
Вульке хотелось закричать, застонать так громко и отчаянно, чтоб встряхнуть этих полицаев, заглушить их голоса, нахальный хохот. Не только родовые приступы вызывали этот крик, но и жгучая боль в сердце, обида на мужа, который даже не знает о ее страданиях, даже не поглядел, пришла она с огорода или нет. Однако она собрала все силы и не закричала. Порвала на себе кофту, покусала губы, но не подала голоса. Она не хотела, чтобы эта пьяная стая видела ее женские муки и даже знала о том, что в этот же день, в это время родился человек.
Тот, кто родился в тот весенний час, уже хорошо бегал, — шло лето сорок третьего года. За это время дважды был разгромлен партизанами голубовский гарнизон. Теперь он обнесен не только той колючей проволокой, которую в свое время собирал всюду Бычок-полицай, но и высоким земляным валом.
Уже и старобинскому гарнизону не раз перепадало от народных мстителей, а лесная дорога от Арабиновки до Старобина слышала немало партизанских взрывов, почти каждый день видела убитых или раненых оккупантов.
Уже и отца нет у того малыша, что родился в первую фронтовую весну. «Твоего батьку партизаны украли», — иногда объясняла ребенку мать.
Действительно, пришли ночью и забрали. И след его простыл с того времени.
А Пантя и теперь ходил с карабином по улице. Шея его еще больше скрутилась набок, лицо немного потолстело, но это скорее от отечности, чем от натуральной поправки. Шапка зимой и летом была та же самая, только носил он ее в каждый сезон по-другому: в холода — натягивал на уши и прятался в шапку чуть ли не с носом, а при тепле — задирал козырек и даже немного выставлял свой рыжеватый чуб. До новой шинели и штанов не дослужился, только сапоги были новые — их он где-то все же выменял на отцовскую скрипку.
В Голубовке после каждого партизанского налета хоть и намного уменьшалось полицаев и немцев, но потом эта сволочь появлялась снова. А в Арабиновке как был только один отщепенец, так и остался. В трубы теперь Пантя не стрелял, своих соседей не выслеживал, даже Ничипору не отомстил за сильное оскорбление его полицайского достоинства. Ночью дежурил редко, разве уж когда наверняка знал, что его будут проверять.
За что же немцы ему пока что доверяли? Прежде всего, очевидно, за полное послушание, их приказы он старался выполнять и кое-что уже выполнил. И все же надо думать, что теперь они с особой подозрительностью приглядывались к нему, держали не только на примете, но и на прицеле карабина, может даже того самого, который дали ему.
Читать дальше