— Я тут присяду потихонечку, а? — улыбался он, не особо пугаясь фирсовской строгости. — Ужасно хочется с человеком поговорить… сил нет, как хочется. Никто, знаете, со мной всерьез поговорить не желает, а все только шуточки одни. Уж очень человек-то я смешной. Такой!
— То есть, это в каком виде? — подозрительно воззрился Фирсов. — По-моему, даже наоборот!
— Нет, уж тут позвольте, кхи-ки-с! — покашлял он. — У меня, как бы это приличнее сказать… лицо маслянистое. Всегда оно блестит, будто я шут знает кто… и глаза у меня — торопыги. Все бегут, еле поспеваю за ними мыслью!
— Садитесь, — двинул Фирсов затекшими от изумления пальцами. — Вы кто ж такой?
— А вы-с? — показал пальцем человек.
— Я Фирсов, приятель Марии Федоровны.
— А я дядя машечкин. Я ее вот экую помню. Маленькую. Вместе варенье у тети Паши покрадывали. Друзья детства! Я тогда у ейного папаши на хлебах состоял. (— Крепчайшие мужчины были: полтинник-кукишем ломали. Давайте полтинку, я покажу!.. Не угодно? Ну, не неволю… Братцем они доводились мне.) Да нет, что уж там: смешной я! Знаете, как меня зовут? Пигр Иваныч. Федор Игнатьич меня просто Тигр звали, а я уж сам переделал посмешней. Придет с работы, устанет, ну и хочется его повеселить. Ведь я бесполезный человек, тунеядец по преимуществу!
— Позвольте, делаете же вы что-нибудь в жизни? — разглядывал совсем откровенно занимательную диковину эту Фирсов.
— Пробовал, гоняют-с! Бильярдный маркер был, зиц-редактор (— знаете, на предмет отсидки!), актером (— на балаганах под Девичьим в старые времена японского офицеришку изображал, и меня за это всенародно прокалывали. Война-с! Я после этого и пить стал!) Думаете, небось, каким манером такие сохранились, как я? По норочкам сидим и с трепетом ждем страшного суда. Нетрудящиеся не должны кушать, — ведь это против меня лично направлено. Однако не все делается сразу: мы еще посуществуем!
— Не валяйте дурака, не выношу, — заметил Фирсов.
— Не буду-с!.. На ихнем месте бабахнул бы я декретцем: синдетикон варить из всех бесполезных — на благо людей полезных. Как вы на это смотрите? Наваристый клей выйдет… Ну-ну, я шучу. Смехопредположение одно! Я вот за долгие годы наблюдаю: приятно людям, чтоб человек добровольно унизился. Да так унизился, чтоб самому унизителю совестно не стало, чтоб он, унижая, все-таки человека в тебе видел. Вот и у меня — высшая школа, прогресс!
— Не коверкайтесь, говорю, как вас там!
— Пигр Иваныч!.. Привык к чужим хлебам, привык и к помыканию. Машечка, думаете, не станет помыкать? Ого! Каждому лестно через чужое потоптание возвыситься. Потому что самому ему цена грош. Продавленный! До клея не дойдут: выварят, а потом что делать-то?.. Федор Игнатьич раз по шее мне дали. (— Банька у них сгорела, и дочка сбежала: огорчительны нонче дети, равно как и неимение их.) Дали — и все. А вот и умерли, братец, в девятнадцатом… не от голода, отнюдь! Я для них, бывало, и хлебца достану и курочку раз руками задавил, чужую. Меня звери любят, сами ко мне идут. Безгласный я. Помыкаемый…
— Что ж, так все кур и давили?
— Нет, искал-с.
— Человека, что ли? С фонариком надо.
— Нет, Машечку искал. Рыскал… и вдруг вижу, как ее увозят злодеи: в симатографе. Искал, чтоб порученье выполнить. Простите за нескромность, вы с племянницей в хороших отношениях? Я бы рассказал вам, да опасаюсь. Эх, бог с вами! Слесарь у нас был молодой. Векшин фамилия. Сущий мальчуган по летам, но напористый такой.
— Хм, продолжайте! — опустил глаза Фирсов.
— Забунтовал парнишка, Федор Игнатьич и замыслили предать его увольнению, а Машечка заступилась. Тайна… но я за перегородкой спал и слух развил себе тонкий. (— Крикнут, бывало, ночью: «Пигр, квасу!», а я уж и вхожу с бутылью. Я как заяц, с открытыми глазами спал.) Заступилась, братец и размякли. А наутро парнишка и вдарил Федора-то Игнатьича… не то чтоб вдарил, а взял за сединку и потряс малость для острастки. (— А ведь снежком для здоровья натирались!) К тому же вредные слова произносил. Про царя и прочее. На мой взгляд — пустяки. Слово, что муха, — повитает и скиснет. Но вот сединка, это не забывается. Бунт, а время военное! Завтра, скажем, должны арестовать парнишку, а ночью будит меня Машечка: «Пигр, вставай… разбуди Векшина, я подожду!» Никогда дотоле словечком не перекинулись, а тут вдруг ночью. У меня ж первая добродетель — повиновение (— я через повиновение-то прямо шакалом становлюсь, а то и почище). Пошли мы, ровно воры, тихо. Вызвал я парня, и он, помню, еще папироску в награжденье мне дал. Пошушукались они недолго… папироски я выкурить не успел. Идем назад, она и говорит, очень так странно: «Вот, Пигр, себя предлагала, а он не хочет. Разве я дрянная, Пигр?» — и выпрямилась, и кулаки сжала… аж заскрипело, ей-богу!.. прямо в жены сатане. «Нет, вы прелесть!» — шепчу, а сам поглядываю вокруг. Подходим, а на крылечке сами братец сидят, и в руках незакуренная папироска. «Дай, — говорит, — прикурить, Пигр! — а рука-то колотится, как простреленная. — Вот, проветриться вышел… соловьи-то свищут как!» А какие соловьи, к шуту: март месяц! Никогда голосом столь мягки не были, а мужчины крепчайшие: снежком натирались для здоровья. Наутро пропал наш Векшин, а потом как-то и племянница сокрылась…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу