— Батюшка, да замолчите же! — шептал сбоку Манюкин. — Вы же видите, человек по краешку ходит!
— …Так вот, та, о которой говорю, она была как скрипка Андрея Амати, чистого звука. И поп ее любил больше Бога. А звали ее Раиса. Пашка, повтори!..
— Раиса Сергевна, — вдумчиво и тихо повторил я, улыбаясь единственно лбом моим.
— Так… А попа все кидала его сила. Он был дурак, в истину верил. А где она? Через две тысячи лет все тот же вопрос задаю: где она? И какая сволочь посмеет мне сказать, что он знает истину?.. Ну а тут одну дрянь убили, отъевшуюся. Поп взыграл, отслужил панихиду… отслужил панихиду… отслужил… — Буслов, видимо, терял мысль. — Отслужил, и его расстригли. Тогда он пошел объясняться к архиерею, который слыл там человеком утопической доброты. В беседе, говоря о православном смирении, архиерей сказал ему: «Если вселенские патриархи прикажут сжечь Евангелие — сожгу!» Буслов почти плакал, гудя голосом. Отчего-то выходило такое впечатление, будто огромным веселком мешали тягучее, сырое, непокорное и клейкое. Тогда поп плюнул ему в бороду и сказал: «Вытри… еще хочу раз плюнуть!» Тот вытер, потому что под смирением прятал холуйство и ничтожество свое. Но поп не захотел плюнуть еще раз и ушел…
Повествуя со чрезмерным пылом о не совсем словесном поединке своем с утопическим архиереем, Буслов ударил кулаком в воздух, и тогда произошла эта маленькая глупость, которая, я считаю, придала большую остроту некоторым положениям впоследствии. Буслов потерял равновесие и, падая на стол, сильно толкнул рукой в край блюда. Блюдо резко приподнялось, и жидкое, бывшее на нем, плеснулось в наклоненное бусловское лицо. В следующую минуту мы устремились к нему, и я в числе прочих, чтоб помочь встать, но он не допустил нас до себя. Небрежно обмахнув с бороды и лица сметанную подливку, медленно скапывавшую на его поддевку, он продолжал нелепый и потрясающий рассказ свой про невзгоды буйного попа.
— Тогда попа сослали… даже не в монастырь, а в дыру… вроде как в гнилом зубе. — Он не досказал мысли; сила перекинула его дальше, лицо же его выразило тысячу мимолетных ощущений. — Ну, скрипка поехала с ним. Дурак думал, что он только и есть единственный смычок, который может извлекать из нее звуки. Звуки! Поняли? Редкозубов, повтори!
— Звуки… извлекать… — угрюмо, почти с неприязнью повторил тот.
— Ну вот! Сперва все ладно шло. Она все пекла пирожки, играла на пианино, целовала попа. А поп колол дрова, выбирая покряжистее, и славил паршивое небо, что висело над той червоточиной.
— Чтой-то он ровно по книге читает? — спросил у меня шепотом Иона, но я молча показал ему кулак, и он стих.
— …И видел уж, что Унтиловск ей не по плечу, но не благодарить же ему было, не показывать же, что вот ты, мол, святая, крест несешь, а я вот картуз таскаю на каторжной голове! Я молчал… Пашка, скажи, почему я молчал?
— Что ж, дело простое, — отвечал я, конфузясь, потому что догадывался. — Говорить ей об этом значило подвиг весь ее приуменьшать и себе ее приравнивать.
— Молодец! — крикнул Буслов и продолжал пугать нас звуками своего голоса: — А пирожки она пекла с творогом и потом еще с этим вот… ну вот… из коровы достают…
— С ливером… — подсказал Иона. — С ливером это хорошо!
— Да, с ливером. И все слабей играла скрипка, словно в сырости повисела, все глуше…
— Язык-то, язык-то… совсем поэтический! — нарочито громко восхитился я, имея в виду стащить вниз с вершин пьяного его пафоса.
— И тут произошло, — говорил Буслов и как будто жевал. — Пришел один за книжкой и остался есть пирожки. Фамилия Клюкен, Александр Гугович, на жука похож, из эсеров. Этаким шлепой прикидывался, а продувной, просто так себе, мерзавчик с маленькой буквы… мы даже подружились с ним! Мечтал весь мир перевернуть и уже пробовал подсунуть под него свою соломинку. Мы стали его звать Гугой и пирожки ели с тех пор втроем. Я молчал, даже нарочно уходил колоть дрова, оставляя их одних.
— Но ведь это вы же правду рассказываете! — в ужасе вскричал Манюкин.
Буслов же не внял жалостному его крику.
— И вот раз, под вечер, снег шел. А она сидела у меня на коленях. Я нянчил ее, делал ей агу и козу-дерезу. Вдруг она сказала мне чистыми словами: «Знаешь, Витя, какие чудные сны бывают…» — и покраснела. Я не добивался, а баюкал этак ее… теми же словами, которыми ты, Пашка, начал наступление на меня: «Вот снег идет, легкий, пушистый… ночи длинные… засыпет снегом». Она не слушала и вдруг сказала: «Знаешь, мне приснилось, будто я с Гугой…» Она не досказала и глядела туда же, в окно, этакими счастливыми, чистыми глазами. А я увидел, что скрипка моя наполнилась прежним своим, счастливым звуком… и я ощутил такую тоненькую боль в себе. Я спросил: «И что же, приятно тебе было?» «Представь себе, да…» ответила она как-то совсем просто и пошла к пианино играть…
Читать дальше