Он говорит:
– Деревом лучше быть, стой себе на корню, расти-цвети, радуйся всю долгую жизнь. А жизнь у деревьев разная. Одне и триста лет с гаком на одном месте простоят, а другие и поменьше, а все-таки живут. И солнце их опекает, и дождик их омывает и поливает, и земля подкармливает. Оттого и живет дерево, зимой от мороза потрескивает, летом листочками шепчется, значит, по-своему разговаривает… Иногда птички сядут на веточки, своим весельем потешат. Не унывай, дерево!..
Я ему на это особое мнение выкладываю:
– Сплошная, – говорю, – скука-тоска-тощища, быть деревом, стоять всю жизнь на одном месте, ничегошеньки не знать и не видеть, кроме грибов и поганок под ногами, да мурашей под корой. Всего и развлечения у дерева – дятел подолбит, да ворона гнездом макушку украсит. Экое, говорю, удовольствие. Не жизнь, а тьма. То ли дело стать дереву бревном! Да если ему посчастливит путешествовать по свету, во всякую переделку попасть! Чего только оно ни насмотрится, чего ни натерпится, и везде от бревна польза. Пройдет оно за пароходом тысячи верст до лесопилки. Там – куда куски, куда – милостыньки! Развалит пила на доски, доскам дадут ход. Часть уйдет в город или за границу; часть на потолочины и половицы, часть на мебель, а опилки и горбыли перемелют на бумагу; на той бумаге сказки напечатают, не то и кредитные билеты. Вот, говорю, что значит, когда стоячее дерево становится бревном!
Положил я Николаху-братца на обе лопатки. Отец наш, царство ему небесное, не дурак был, слушал-слушал нас и рассудительно сказал:
– Вы оба справедливы. Быть тебе, Николаха, на одном месте деревом, а тебе, Турка, с твоим характером лучше бревном стать.
– Как это понимать? – спросили мы отца.
– А вот так и понимайте: Никола слабосильный, чахленький, ему и рекрутиться нечего. Не возьмут его в солдаты, получит белый билет – и торчи, как дерево, в Попихе, не съезжая с места. А тебе, Алеха, на роду писано служить царю-отечеству в полную силу. Ох, и достанется бревну. Подрубят тебя, подпилят тебя, потрут тебя, пошлифуют, лишь бы не выкрасили да не выбросили, а то и это случается…
Как сказал отец, так и произошло.
Николаха-браковка остался дома при отце, а я через год погулял недельку, попьянствовал, погорланил частушек:
И эх, пройду последний раз
По своей деревеньке.
Повезут в солдаты нас
В дальние губеренки…
И на станцию, и в вагон «40 солдат или 8 лошадей» – и поезд помчался.
Повезли «бревно» в переделку. Напророчил отец.
В солдатах, известное дело, кому служба, кому службица. Отстукал каблуками, покормил вошек пять годов без малого; японская война застала, всяко было. И вот еще беда: за всю службу грамоту не одолел. Некогда. Однако памятью бог не обидел, словесность назубок знал. На язычок был я востер, мог и пошутить, и повеселить, а веселым везде честь и место. И столько смешных историек, происшествиев бывало вокруг меня да около! Будь я грамотеем – хоть книгу сочиняй, как про похождения пошехонцев…
Воротился я с японской войны не сразу, а, кажись, в начале седьмого году (когда в Кузнецове пожар был, у Окатова баба в огне погибла, и того году Ваньку Серегичева на каторгу угнали: ножичком над монахом пошутил). Что делать? Не быть бревну деревом, становись на место столбом. Окапывайся, стой и не падай.
Обзавелся хозяйством. Брату Николахе новая избенка, а мне после смерти родителев – старье, соломой крытое. Не горюю. Такой избе еще сто лет стоять. Коль огонь не возьмет, то другая никакая сила не порушит. Женился на Анюте. И я уже конченый, врос в землю, из Попихи ни взад, ни вперед. Жил бы так годов семеринку.
Вдруг опять война, да покруче японской. Вильгельм нумер два, это вам не микада, извините, не Мутсо Хитович, [1]а посильней япошки.
Потащили людей в солдаты. Набор за набором на войну. Вижу, до меня очередь подскребается. Надумал я перехитрить Вильгельма: «Дай-ко, не стану я с ним воевать. Хватит с меня японской…»
Склал в мешок колодки и протчий наш немудрый сапожный инструментишко, и пока не вышел манифест брать мой год рождения в солдаты, простился с Анютой – живи одна, да жди, кончится война – вернусь. И пошел я тайком от вас, соседи мои дорогие, и ото всех, как вор, тайно ночью на отхожие заработки обутку шить, починивать, время выигрывать. Авось войну пронесет. А куда идти, в какую сторону? Снял с себя фуражку, швырнул саженей на пять вверх: в кою сторону козырьком упадет, в ту и пойду. Так загадал. Упала фуражка, козырьком на Томашь показывает, на север. И поперся я туда. День иду, два иду, по сорок верст отмериваю. В Томаши пошил сапожишков. Харчи готовые и деньги зашибаю. С Томаши на Кумзеро. Там всю зиму босоногих обшивал. Кожа есть, а чеботарей нет. А кормили меня, батюшки!.. Так попов в пасху прихожане не кормят. Рыжички – ростом в рыбий глаз! Уха окуневая на ершовом отваре, масла-сметаны хоть залейся. Мясо во щах – первый сорт. Набиваю себе брюхо, аж за ушами пищит, в кишках трещит. От жиру и всякого довольства глаза стали как щелочки. На подбородке складки, борода до пупа. Архирей, не сапожник!.. Виноват перед Анютой. С таких харчей кровь накалилась во мне, забушевала, ну и малость кое-где черт соблазнил с бабенками попутаться. Молчу, молчу об этом. Хвастать нечем – все мы на одну колодку. Поперся я дальше, в Каргополию. Там по дереву, да по глине и по бересте есть мастеровые, а сапожников нет. Пристроился, к весне дело. Работы по горло. Денег – не знают куда девать. Вина нет. Самогонку гнать еще не обучились. Есть такое озеро у самого Каргополя – Лаченское. Или как-то иначе зовется. Пристроился в рыбацкой деревушке. Шью-пошиваю. На меня донос: так и так, неизвестная личность от войны бегает, проверить, обрестовать, забрить, отправить на позиции…
Читать дальше