В комнате племянника, не обнаружив никакого имущества, даже тех обносков, что привозила в прошлом году, тетя Тома перво-наперво поводила носом, как лайка-бельчатница, берущая тайгу поверху, и твердо заключала:
— Дефти были. А чево делали?
— Романсы пели. Веселились.
— Чево болтаешь-то, ково оплести хочешь? Я, думаш, не знаю, каки романсы поют дефти? Тоже их пела, когда Ермилка-Жиган перьвый раз меня на сеновале засупонил. На всю деревню петь хотелось, да я сдордживалась.
— А дядя Никандр че? — хитро сощуривался племянник.
— Дядя твой Никандр привышен на всем готовеньком шушшештвовать, он уж пахал по проторенной борозде.
— Ну и дядя Никандр! Ну и ловкач!
— Ты мне на другое не сворачивай! Ты отчет давай, как тут живешь-колбасишь.
Этот отчет всегда заканчивался одинаково. Тетя Тома давала затрещину по круглой макушке племяша и гнала его в баню, сама, заголив подол, принималась мыть, убираться в лежбище болезного племянника, неся хозяина на все корки и жалостливым голосом выводя: «Рибина, рибина, несчастная я, два парня, два друга влюбились в миня-а».
Через несколько дней пароход уходил обратно до Нарыма, племяш с тетей Томой трогательно и долго прощались. Колька-дзык, как и муж тети Томы дядя Никандр, всю жизнь делавший вид, что страсть как боится своей жены и есть он не что иное, как ее вечный подкаблучник, тоже напридуривавшись вдосталь, говорил народу на пристани: «Тете Томе б генеральский мундир, она б дивизией командовала», махал ей рукою, она ему платочком до тех пор, пока пароход, таежным зверем проревев, не скрывался за поворотом реки. Всякий раз, отбывая в Нарым, тетка Тома уверяла, что заберет племянника с собой, как только помрут старики, а покуль в избе тесно, повернуться негде. Она там за него, за разбойника, ох как возьмется, он у нее еще и за шишками на кедры лазить станет.
Но старики ли у тетки живучи были, ловчила ли она, увиливая от родственных обязанностей, Колька-дзык оставался на месте и все больше наглел и лютел.
Колька-дзык катил на яр и снова командовал ребятишкам: «Вихорем всю братву ко мне! Тетка рыбы понавезла, оленины и ореху, сметаны и деньжонок дала. Моя закусь, мой выпивон, о-ох и дадим мы звону. Дзык, военные!».
В барачную плиту хитро был вделан самогонный аппарат. Ничего не видать, никаких трубок, лишь котел наруже, в нем беспрестанно что-то кипит и клокочет, а что кипит, поди узнай, девки сулятся глаза вышпарить тому, кто сунется угадать секрет.
Кончилась война, закрутилась карусель, встречи, пьянки, бандешки повсюду скорые начали возникать — Колькино время. Ох, и погудел он с братвой, ох, и покуралесил, но все, как бурно занялось, так тихо и улеглось, места в Сибири для лагерей много, упрятывать туда буянов, хулиганов и на язык невоздержанных людей крепко в стране наторели.
Какими-то судьбами Колька-дзык узнал, что есть в Сибирске человек, боец из его родной части по имени Виктор, по фамилии Лучкин. Колька его сыскал, приветил, напоил, накормил, сам в этот раз до урезу не напивался, чтоб расспросить, разузнать, как они там, братья родные, без него-то, все ли уцелели, может, никого и не осталось?
Витька Лучкин ничего вразумительного рассказать не мог, в том же году, то есть в одна тысяча девятьсот сорок четвертом, его как лихого танцора из дивизиона изъяли и послали во вновь созданный ансамбль седьмого артиллерийского корпуса.
«Ансамбль? Без меня? — таращился Колька-дзык. — Да я б в ем непременно был, я, знаешь, как бацал, когда у меня ноги при мне были!»
Витька Лучкин сильно подбаловался в ансамбле, пил уже напропалую, из ансамбля Сибирского военного округа его скоро поперли, деньжата схлынули, женщины слиняли, квартиренку, еще довоенную, родительскую, они вместе с Колькой-дзыком продали и пропили.
Из катуха Кольки Чугунова увезли его напарника, черного и немого от запоев, в какую-то пригородную спецбольницу, где он, царствие ему небесное, и отдал Богу душу.
Колька-дзык был барачного производства человек, жилист, дюжист, неодолим. Он мог неделями ничего не есть, затрепавшись, сутками не спать даже. Если надо кому, например, нарымской тетке Томе, и не пить с неделю тоже мог, но не куролесить было выше его сил.
Сколько бы еще жил, шпанил, держал родной барак биксу и его окрестности в напряжении Колька-дзык, неизвестно, да в приобском поселке, у тех самых неистребимых куркулей, кто-то начал воровать и резать скот.
Подозрения пали на Кольку Чугунова, хотя он к этому делу не имел ни малейшего касания. Тяжелые телом и костями бородатые сибирские мужики напоили Кольку-дзыка до полной отключки, загрузили в лодку, сплавили ниже города к тому месту, где долгое время каторжный лагерек добывал и грузил песок для какой-то секретной стройки.
Читать дальше