Он взял колотушку и несколько раз ударил наискось по коже.
Густой, упругий звук запрыгал по лестнице, как футбольный мяч. Юнкер положил колотушку и спросил:
— А вы разве что, не умеете?
— Умею, но, признаться, забыл: давно не играл.
Помолчали.
— А когда нужно бить? По счету какому-нибудь или как?
— Да, по счету. Когда играют марш, так под левую ногу: раз, два, раз, два. Ну, мы играем только марши, значит, под левую ногу все время. На тарелках, кажется, то же самое.
— А как вы думаете, нас на это воскресенье на лишний час отпустят?
— Я думаю — отпустят.
Я посмотрел на него, он на меня, и мы оба засмеялись. Я взял свой барабан с колотушкой, он тарелки, и мы сбежали за другими вниз. Надели шинели, фуражки и пошли через двор в манеж, где обыкновенно делают гимнастику и устраиваются сыгровки. В манеже было уже темно и холодно. Зажгли несколько лампочек. Расставили пюпитры вокруг. Я поставил барабан на козлы, и по спине у меня пробежала дрожь. Упражнялся косо бить колотушкой по ненавистному барабану, стараясь подражать тощему юнкеру. Журавлев посмотрел на меня внимательно и хотел что-то сказать, но не сказал, а вздохнул. Пришел капельмейстер. Журавлев скомандовал нам: «Смирно!» Капельмейстер был низенький толстый чех. Переваливался на кривых ножках, гордо носил чиновничьи погоны и фуражку блином. На щеке у него был большой красный нарост, похожий на сливу. Он сказал:
— Здравствуйте. Какой кольёд и вьетер. Чистое наказание. Ну, не будем время терять — и так поздно. Начинаем.
Он обежал всех музыкантов, нажимал на клапаны труб, перелистывал ноты, суетился и говорил:
— Поже мой, поже мой!..
Наконец, он успокоился и сказал:
Ну, откройте марш номер четырнадцать.
Зашелестели нотами. Трубы заблестели медью. Мой сосед воинственно помахал тарелками. Капельмейстер зловеще постучал карандашом по пюпитру.
— Фнимание. Три, четыре.
Он с таким азартом взмахнул рукой и топнул ногой, что не ударить колотушкой по барабану было невозможно. И я ударил. Загремели тарелки, заревели трубы на разные лады, как стадо слонов. Некстати провыла флейта.
— О, поже мой, что вы делаете? — завопил капельмейстер, инстинктивно хватаясь за свои музыкальные уши. — Ради пога, перестаньте.
— Отставить! — закричал Журавлев. В эту минуту он был велик.
Замолкли не сразу, а постепенно. Капельмейстер бросился на первого попавшегося ему на глаза. К несчастью, это был я.
— Што ви делаете? Разве можно так бить в парапан? Вы когда-нибудь раньше играли на парапане?
«Пропал», — подумал я и неуверенно соврал:
— Так точно, господин капельмейстер, играл.
— Где же вы играли?
— В этой... в пятой гимназии. Там у нас был свой оркестр.
— Что ви мне рассказываете всякий небилиц, ей-погу. Я уже двадцать пять лет в пятой гимназии капельмейстер. Ни разу вас там не видел.
Он оглядел публику большими сердитыми глазами и вдруг засмеялся.
— Хе-хе-хе!.. Ну, ничего. Научимся. Еще раз. Фнимание. Два, три, четыре.
Все засмеялись. Гроза прошла.
На этот раз вышло лучше. Капельмейстер орал на какого-то баса, но, боже мой, какое, однако, сложное искусство — играть на барабане! Вокруг ревут трубы, в левое ухо стреляет, как из пушки, бас, в правое гремят тарелки тощего юнкера, а тут изволь считай: «Раз, два, раз, два», и следи за рукой капельмейстера, которая свирепо рубит стонущий воздух.
Драма!
IV
Одним словом, когда я на следующей сыгровке появился с барабаном, юнкера весело заулыбались и даже кто-то скомандовал:
— Смирно!
Я поставил барабан на козлы и сказал:
— Дорогу чистому искусству!
Мы играли марши, и я все думал о том, что если на обыкновенном турецком барабане в жиденьком юнкерском оркестре так трудно играть и все время сбиваешься с такта, то какое счастье быть композитором, как, например, Скрябин, и написать «Прометея», где сложнейшая партитура. И думал я еще об участи всех барабанщиков. И моя душа плакала над их безобразной жизнью. Что может быть глупее игры на барабане? Играют марш — колоти себе по гулкой коже: «Раз, два, левой, левой». Играют «Боже, царя храни», а ты следи за корявой капельмейстерской рукой и старайся не сбиться с такта. Противно!
Мои сердечные дела шли на повышение. В воскресенье в отпуск я записывался до двенадцати часов ночи и в шесть мчался к ней. Стояла чудная, пушистая зима. Ветер сыпал снег. В улицах горели лиловые вечерние фонари.
— Звозчик!
Лошадка трусит по улицам, которые в снегу кажутся незнакомыми. Милая, как я ее люблю! Маленькая, черненькая, родимое пятнышко над верхней губой. За что я так страшно счастлив?
Читать дальше