— Что продается? — спросил один из старьевщиков.
— Все, — сказал Петр Иванович с нетерпением и боком присел на подоконник, закусив губу.
Старьевщики переглянулись и немедленно открыли шкаф. Ловко и вежливо, с небрежным деловым любопытством они выбрасывали из него тряпье, смотрели на свет, сортировали, снова кидали на пол и увязывали в грязные отцовские простыни. Перед Петром Ивановичем мелькнула, раскинув рукава, парусиновая тужурка с перламутровыми пуговицами, потом зеленое пальто, распятое на свет перед окном. Худые сапоги полетели в мешок, уже до краев набитый барахлом. Двое старьевщиков стаскивали с кровати пружинный матрас. Откуда-то вылетел и раскрылся желтый, тщательно хранимый исторический номер газеты с манифестом 17 октября; путеводитель по Италии распахнулся лазурной своей обложкой с чайкой и пароходом; загрохотал, кинутый в миску, шахматный ящик; корзина заскрипела, переполненная Брокгаузом; столб солнечного света ударил в оконный переплет сквозь крутящийся прах; в пустом пролете лестницы летал страшный гул выносимого гардероба; спиральная пружина часов горизонтально трепетала, звенела и ныла в стеклянном легком ящике, как сердце.
Громадные пласты прошлого откалывались и грохотали, сползая вниз по ступеням и заряжая лестницу громом четырехэтажного эха. Ящики пустели, как жизнь. Голоса, уже ничем не спираемые, летали по комнате, воя и оглушая. Шаги гремели, как брошенные штанги, пистолетными выстрелами. Клочья писем и карточек устилали пустой пол. На полу лежали иконы. Все было кончено. Петр Иванович спрятал деньги в карман, повесил на дверь замок, отдал ключ в домком и через неделю уехал на север.
XIV
Сначала, пересчитав по дороге стыки и стрелки, поезд по светлым рельсам неторопливо обогнул мешки и брезенты пакгаузов. Потом он пересчитал вспышками блеска стекла блокпостов и железнодорожных особнячков. Потом у шлагбаума обварил поднятую оглоблями лошадь. Потом побежал плоской решеткой длинных вагонных теней по крыше Дарьиного домика, лежащей почти вровень с кремнистым полотном пути, зажегся на террасе звездой самовара, замелькал во дворе по розовым поросятам.
Паровик свистнул, загремев по мосту. Петр Иванович выскочил на площадку. Кладбище неслось вниз под откосом с непомерно растущей быстротой. Взмыленные деревья в смертельной сече рубились с крестами. И не мог Петр Иванович в движении, уносившем его, в последний раз отыскать среди них ни разу не виденную им могилу.
А пригороды сами собой раздавались перед шибко стучащим локомотивом. Тюрьма поворачивалась и уплывала в отдалении среди вечерних огородов. Фабричные трубы и водокачки, пробитые снарядами гражданской войны, как флейты, стремительно валились на сторону. Мостик между площадками ходил ходуном и ползал, пополам разъезжаясь под подошвами.
Ночь летела из распахнувшегося чернозема, и Петр Иванович встречал ее, как новую жизнь, обнаженной грудью и похолодевшим лицом. Тучи ярких шмелей проносились в невидимом дыму паровоза над непокрытой его головой. Черная ночь, как ломоть ржаного хлеба, взятого в дорогу, на совесть посыпанная крупной солью, была тепла и полезна.
XV
И небо, как незабываемое отцовское лицо, обливалось над сыном горючими, теплыми и радостными звездами.
1922—1925
Рыжие крестики [37] * * * Рыжие крестики . — Опубликован в газете «Накануне», литературное приложение от 20 августа 1922 года.
Жизнь Натальи Ивановны, начавшаяся (в воспоминаниях так чудесно) щелканьем крокетных шаров, зеркальной зеленью дикого винограда, щедро и ядовито отраженного в паркете и самоваре, жизнь, полная мошкары, льнувшей к стеклянным колпакам дачных свечей, и шиповника, благоухающего теплым вареньем, эта очаровательная жизнь через сорок лет стала сухой и невыносимой. Постаревшее, но не утратившее нежности сердце, опустошенное войной и революцией, не могло примириться с бесконечными утратами и одиночеством. И, почувствовав, что в жизни уже больше ничего не случится ни хорошего, ни дурного, Наталья Ивановна поняла, что жить дальше нельзя. Тогда она решилась умереть и со спокойной аккуратностью стала готовиться к смерти. Она надела лучшее, что у нее было, — шерстяное платье, гладко зачесала сухие, легкие волосы, убралась, перебрала и сожгла в железной печке бумаги и оглядела свою чистую скучную комнатку воспитательницы детского дома. Потом она высыпала порошок в рюмку и стала быстро размешивать искусанным кончиком ручки, следя, как он, линяя, синит воду. Потом она зажмурилась, мелко закрестилась и, быстро открыв глаза, увидела у самого своего локтя письмо, выпавшее, вероятно, из бумаг и не замеченное раньше. Это был узкий конверт серой английской бумаги, заклеенный синей институтской облаткой и надписанный рукою самой Натальи Ивановны, судя по крупному и неверному почерку, года двадцать три тому назад, когда ей было семнадцать. Письмо было адресовано тому студенту, соседу по именью, с которым она двадцать три года тому назад однажды в майский дождь поцеловалась и о котором уже ничего не помнила, кроме того, что он ходил в шелковой вышитой малороссийской рубашке. С волнением необъяснимого любопытства она коснулась этого некогда написанного, но не отосланного письма и быстро разорвала конверт шпилькой.
Читать дальше