Я переводил на русских язык стихи Серафима Попова, пользуясь подстрочниками, которые делала для меня Луиза — она ведь сама коми. Эти стихи охотно печатали и в Сыктывкаре, и в Москве, и в Ленинграде, имя поэта набирало вес, а мне перепадало за перевод.
На радостях, я послал жену к соседям, стрельнуть деньжат бутылки на две, одной ведь тут было не обойтись.
Мы пили водку, читали стихи, пели песни. Было очень весело и празднично, особенно после томительных недель затворничества.
Время от вермени Серафим Попов поднимался из-за стола и дотошно изучал расположение комнат, интересовался, не дымит ли печь, не воняет ли из выгребной ямы — дом ведь был деревянный, без особых удобств.
Мы с Луизой охотно и подробно рассказывали.
Другой же гость, шмыгая простуженным носом, отмалчивался весь вечер и чаще других заглядывал в рюмку.
Много лет спустя, вновь оказавшись у меня в гостях — уже в другом городе, — Жора Луцкий, приняв лишку и расчувствовавшись, признался, что тогда, в Сыктывкаре, они приходили с Серафимом Поповым смотреть мою жилплощадь, потому что меня должны были со дня на день арестовать, это был уже решенный вопрос, а квартиру обещали отдать Серафиму Попову, он бездомничал, скитался по углам, так что надо было взглянуть заранее и дать согласие, не брать же кота в мешке...
Но меня не арестовали.
Этим — как и рождением на свет — я обязан матери.
Тайком от меня, она приехала в Сыктывкар и добилась приема в обкоме партии.
Вероятно, она сказала там, что мой отец не был моим отцом.
Всё переиграли. Меня оставили в партии, впаяв строгий выговор с предупреждением, восстановили на работе в редакции и даже выдали зарплату за истекшие месяцы.
Но я жутко обиделся на этих комиков и уехал в Москву.
Итак, понимающе кивая и горестно покачивая головой, я добрался до тех строк в солженицынском «Архипелаге», которые заставили меня напрячься.
«...Может быть, 37-й год и нужен был для того, чтобы показать, как малого стоит всё их мировоззрение, которым они так бодро хорохорились, разворашивая Россию, громя ее твердыни, топча ее святыни, — Россию, где им самим такая расправа никогда не угрожала. Жертвы большевиков с 1918 по 1936 никогда не вели себя так ничтожно, как ведущие большевики, когда пришла гроза на них. Если подробно рассматривать всю историю посадок и процессов 1936-38 годов, то отвращение испытываешь не только к Сталину с подручными, но — к унизительно-гадким подсудимым, омерзение к душевной низости их после прежней гордости и непримиримости».
Аргументация показалась мне знакомой, хотя я впервые читал эту книгу, изданную в Париже. И я не мог читать ее раньше, потому что раньше она еще не была написана.
— Эх, пожалели мы на вас плентюгов! Зря...
Человек, с которым я познакомился лишь пару часов назад, сидел напротив меня за накрытым столом и смотрел мне в лицо побелевшими, перекосившимися от ненависти глазами. Правда, перекос глаз несколько облегчал ситуацию, потому что оставлял возможность думать, что этот ненавидящий взгляд адресован не тебе лично, а кому-то сбоку.
— Не надо было жалеть нагаек — ни в девятьсот пятом, ни в семнадцатом!..
Еще ситуацию облегчало то, что к этому часу мы уже усидели бутылку-другую, и я мог предположить, что мой новый знакомец, человек трудной судьбы, слишком рьяно заводится от водки, как это часто бывает с людьми, побывавшими в неволе.
И, все-таки, речь о девятьсот пятом и семнадцатом годах показалась мне чересчур отвлеченной.
Я хотел уж было возразить, сослаться на то, что в девятьсот пятом и в семнадцатом годах меня еще не было на свете.
Правда, семейное предание гласило, что моего деда Андрея Кирилловича однажды вытянули нагайкой по спине, и он до конца своих дней не простил этой обиды царскому самодержавию, потому что был не из простых-с, и лишь случайно оказался в толпе на Конной площади, это в Харькове, которую разгоняли казаки, хлеща плетьми направо и налево... В семье хранили эту легенду как доказательство причастности к классовой борьбе пролетариата.
Да и мой собеседник был всего лишь тремя-четырьмя годами старше меня, он не мог орудовать нагайкой в те отдаленные времена, и потому его хлесткая фраза «пожалели мы на вас плентюгов, зря...» была лишь риторикой.
Похоже, что он сам ощутил этот хронологический сбой и перевел свою речь в настоящее время:
— Всех вас, коммуняк, надо вешать на фонарях! Кончать надо с Софьей Власьевной!..
— А кто такая... Софья Власьевна? — растерянно переспросил я. Хозяин дома, третий человек, сидевший за этим столом и несколько смущенный столь жестким оборотом беседы, объяснил:
Читать дальше