Павел Спиридонович все стоял в темноте посреди двора, вдыхал свежий воздух, вспоминал давно ушедшее, и на мгновение ему почудилось, что продолжается все та же ночь. Так же яблоки падали, и так же пахло пылью, и казалось, сейчас он выйдет со двора и пойдет... Но Павел Спиридонович понимал, что выйти уже невозможно, что все прошло и никогда не вернется. Никогда! Он не только понял, он почувствовал это; и от боли, от тоски по чему-то такому, что и словами невозможно передать, ему захотелось закричать во весь голос; и чтобы не заплакать, он поднял с земли упавшее яблоко и, не вытирая, стал его жадно грызть. Яблоко было крепкое, сочное и немного недозрелое. «А вот же упало!» — глупо подумал Павел Спиридонович и застонал, прикусив губу и сразу же почувствовав привкус крови. Но яблоко не бросил, ел с кровью, будто кому-то назло.

В декабре прошлого года Терентий Иванович прислал мне в подарок шапку из нутрии, высокую, пышную. Темно-коричневый мех блестел, переливался, и я подумал, что такие шапки раньше носили только богатые люди. Хороша была шапка, и цена ей по нынешним деньгам рублей сто, а то и больше. В том, как подогнали мех, как простегали темно-красную подкладку, пахнувшую на меня запахом новой материи, кожи и мороза, чувствовалось, что шили ее неторопливо и если не с любовью, то непременно с великой тщательностью и старанием.
Письма или хотя бы записки в посылке я не обнаружил, и от этого мне стало грустно: что-то кольнуло меня, заставив вспомнить и мой приезд домой, и разговор с Терентием Ивановичем. Я смотрел на коробку, на клочки упаковочной ткани, которую в поспешности вспорол ножом и на которой корявым почерком был написан мой адрес, а под чертой — отправителя: моего родного дяди. Нацарапал он его своеобразно: сначала улица, а затем поселок и фамилия, и в самом низу — Терентий Иванович. Не инициалами, полностью, хотя писать ему, как видно, было нелегко. Но таков мой дядя — любое дело привык доводить до конца.
Посылка меня не удивила: я знал, что Терентий Иванович пришлет шапку, но, честно говоря, до последнего момента сомневался: он или передумает, или шапка не выйдет — бывает же такое, — или потеряется в дороге. А тут вон что! И не передумал, и вышла отменная, и в дороге никто не позарился. Что было делать? Казалось бы, радоваться — ведь не каждый день шапки дарят, но радости-то и не было, пусто было на душе, как бывает тогда, когда совершишь что-то постыдное и раскаиваешься, просишь, чтобы время вернулось. И вернись оно, кажется, не так поступил бы, сказал бы не так. Но время, как известно, не возвращается, не забывается и сказанное.
«Ах, дядя, — говорил я мысленно, будто надеялся, что Терентий Иванович услышит меня. — Зачем ты так? Неужели не простишь меня до самой смерти?»
Я надеялся, что Терентий Иванович, отсылая подарок, напишет письмо, в котором изругает меня или похвалит, если есть за что, расскажет новости поселка. Да пусть бы он писал все что угодно, лишь бы не молчал; мне стало бы легче от самых распоследних слов, но не было и таких. Подарок без письма выглядел своеобразной платой за то, что я заходил в гости, — да и сыновья дяди живут в одном городе со мною, и считалось, что я, будучи старше, им помогаю. Это совсем не так: они сами устроились, нашли работу и жилье. Конечно, Терентий Иванович, помня каждодневно о сыновьях, готов был подарить мне шапку, словно бы говорил на будущее: «Вы уж там живите мирно, держитесь друг друга, потому как вас мало!» Возможно, он сказал бы не так, думая о времени дальнем, но смысл оставался бы именно таким.
И все же дело было не в сыновьях и не в том, что я заходил к дяде, все гораздо сложнее — и не тот человек Терентий Иванович, чтобы кому-то платить, — но обида нагоняла на меня такие мысли. В наших отношениях с дядей много чего намешано, и кажется мне, не разобраться во всем этом никогда. Но как жить? Не утешает и то, что нечто подобное происходит у многих людей.
Терентий Иванович редко улыбается, еще реже смеется, и морщинистое, обветренное его лицо хранит следы постоянной озабоченности. Он всегда аккуратно выбрит, и щеки слегка синеют от щетины. Глаза у Терентия Ивановича серые и скорее грустные, чем веселые. Но несмотря на эту грусть, он большой любитель погулять в компании, и тогда-то становится совсем другим, бесшабашно-веселым, а когда пускается отплясывать, то видно, что и море ему по колено. Глядя на него, не верится, что ему почти шестьдесят, что воевал он и не однажды ранен.
Читать дальше