Спрятано там что-то от людей. А что? Вполне может быть, в той же звезде, например, или луне. Сундук лежит какой-нибудь, скрыня огромная. Открыть ее, а оттуда счастье и полезло, вечная жизнь человеческая. И мертвых поднять можно будет. Лежат, молчат мертвые, ждут своего часа, пока он, Андрей, на небо не заберется и не освободит их. Радости будет... Трудно только, толпа огромная получится, и как в такой толпе отца с матерью отыскать. Ну да ничего, изловчится, отыщет. Найдет тех, кто тоже ищет. Пойдет к живым и мертвым. Он сам, Андрей, приглядывается не только к живым.
И в первую очередь он постарается, чтобы жили вечно матери и отцы, ну а потом пусть живут вечно бабушки, они добрые. А уж за ними — дядьки с тетками, милиционеры и воспитатели с учителями.
Бессмертие скрыто от человека где-то не так уж и далеко. Может быть, и не на небе, в земле, в диковинном камешке или корешке обычной травы-пустозелья, того же пырея. У пырея такие белые и цепкие, длинные-длинные корешки. Там, где они кончаются, вполне может и быть бессмертие. Но корешки пырея, если их тянуть, обрываются, а если докапываться до конца, то трудно различить, то ли уже кончились корешки, то ли истончились и паутинками ушли в землю. И сколько ни выкапывай, ни рви пырей, каждую весну он появляется заново. Вполне допустимо, что бессмертен пырей. Но ничего, Андрей разберется, дайте только срок, дайте ему только выжить, прибиться к желанному берегу.
Но что-то там не торопится в путь паровоз. Надежный, самый мощный, ИС называется, а застопорил — и ни с места. Так и замерзнуть можно. Безобразие, непорядочки у вас, товарищ Бещев, на железнодорожном транспорте, не чувствуется хозяйской руки. Вот раньше хозяин был, ого-го. Дед Архип рассказывал, он ведь тоже железнодорожник, — чуть что не так — га-а-ах кулаком по столу, мать твою перемать. И пошло дело, закрутились колесики. В любой конец земли беспризорники доставлялись без промедления.
А сейчас надо самому о себе заботиться. Перекусить надо. Когда человек сыт, холод ему нипочем. Хлеб промерз до своего хлебного нутра. Хоть и сила в нем, в этой серой буханке, огромная, но все же нутро у беспризорника сильнее, чем у хлеба. Не поддается оно так морозу, как хлеб. Есть просит. Вот потому он и поедает этот хлеб. Грызет его по-мышиному крепкими, мышино-белыми и острыми зубами. Таким зубам только подавай хлеб. Хлеборезка исправная.
— Ту-ут ты-ы? — наконец подает голос паровоз.
— Тут-тут, кормилец, — машет головой, радостно отвечает ему Андрей. — Двигай, родимый.
— Дерг-лязг, дерг-лязг, — переговариваются закоченевшие сцепки вагонов.
— Тут-тут-тут, — шумно радуются, пробуксовывают на месте паровозные колеса. Тяжелый состав, ясное дело, без раскачки не взять, понимать надо. Ну да ИС — паровоз надежный, мощный.
— Ну, Давай, давай, родимый!
— Да-ю-у, — послушно отзывается паровое.
В морозном воздухе слышно, как напружиниваются настылые железные тела вагонов и платформ и на комариной ноте начинают заводить дорожную песню. Паровозные колеса уже схватили рельсы, все уже пошло-поехало, пошло-поехало. Сейчас можно и послушать, о чем переговариваются меж собой вагоны, что там выводят паровозные дышла. Андрей слушает.
— Хлеб-пшеничка, — без труда разгадывает он радостное бормотание товарняка. И это кажется ему невероятным. То ли перепутал что-то поезд, то ли специально бодрит его, а может, и правду говорит, знает, что ждет впереди Андрея, пророчит. Все равно давай, Андрей, держи нос бодрей. Хуже, чем есть, не будет. Где наша не пропадала. Вытянешь ты эту ночь, потом день. День-ночь — сутки прочь. И будешь ты у своих. Куда интереснее думать, как тебя там встретят, как помчишься ты по шатким деревянным ступеням купеческого особняка на второй этаж и как бросится тебе навстречу Тамара.
С этим Андрей и забылся в своей застуженной намертво стальной норе дремотным тяжким сном.
Он подхватился, учуяв беду, унюхав ее коченеющим курносым носом. И долго лежал, улыбаясь, идиотиком, не в силах понять, откуда идет эта беда.
Вроде бы Андрею было и неплохо. Благостно и уютно. Невиданной красоты птички из той самой страны райских птичек порхали перед его глазами, ослепляли. Орехами — больше его головы — раскачивали длинноногие пальмы, гроздьями, как летучие мыши, зрели на других диковинных деревьях бананы. А он лежал голый среди этого великолепия и тянул из расколотых орехов густой, как козье молоко, сок и грыз бананы.
Он хорошо помнил, как попал в эту райскую жизнь прямо с бабушкиной печки, с теплой лежанки-черени, шум — и темень, темень, темень. Немой полет-прыжок сквозь бездну, сквозь зольное кирпично-закопченное нутро бабушкиной русской печки — и в темный колодец неба. Подальше, подальше от кривобоких хат, крытых гнилой соломой, испуганно присевших во тьме колодезных журавлей, тупо жующих соломенную сечку сонных коров в запертых хлевах. В сытую сказочную неведомость. В бессмертие.
Читать дальше